Веник (III)
Третья часть рассказа
Гулко, раскатисто.
По всему двору. Который я только что собрался покинуть.
Сделав сложное движение челюстью, я круто повернулся, выматерился в голос и зашагал обратно. Чего не так-то? Где я успел нагрешить, сдав уже смену?
Мимо прошла тенью Мадина Алаева, скользнув по мне торопливо отведенными в сторону глазками. Она уже третью смену как вышла с больничного, вышла в свою смену. По классике жанра – должна была бы кинуться Венику на шею, благодарить, кланяться земно, обещая, что никогда больше не свяжет свою судьбу с существом мужского пола, считающим вполне нормальным бить ее по лицу. Но – то классика, а тут – реальность. Мадинка вернулась тихая, молчаливая, неразговорчивая, шарахающаяся от всех, в том числе – и от спасителя. «Менструальная» машина жениха больше на станции не появлялась, ночевала девушка в бригадной комнате, но – словно ослепла и оглохла, ходила тихо, общалась вполголоса, смотрела на всех искоса, словно боясь чего-то, а Громова-младшего вообще сторонилась, как зачумленного. Жених, разумеется, где-то был поблизости, когда она работала – но на станции не появлялся. Ему не простили бы и Мадину, хотя это их дело, личное, кто спорит… но Подлизу не простили бы точно. Периодически, в ее смену, Лешка Вересаев и Витька Мирошин обходили станцию дозором – не нарисуется ли? К их патрулированию присоединялся и я, сжимая и разжимая пальцы на холодном металле кастета.
Крыльцо, коридор, дверь с надписью «Старший врач», голоса диспетчеров из смежной комнаты, назойливая трель телефона.
- Звали, Нина Алиевна?
- Сядьте, Громов.
Подавив желание сказать, что, мол, присяду, а не сяду – я опустился на диван.
Алиевна сдернула трубку трезвонящего «Панасоника», долго и терпеливо объясняла кому-то, почему бригада кардиореанимации не может прямо сейчас спуститься на парашюте на крышу дома платящей налоги безработной многодетной матери, вызывающей в третий раз за последние сутки на температуру к своему больному отпрыску, не признающему участковых педиатров в принципе. Заканчивая разговор, чуть сильнее, чем требовалось, шлепнула этой трубкой о рогульки аппарата.
Я сжался.
- Громов, что происходит на вашей бригаде?
- На моей бригаде?
- На вашей бригаде, - старший врач сумела голосом выделить мою косвенную причастность к цифре «девятнадцать». – Почему ваш врач настаивает на другом фельдшере?
- Бог ему судья, - ханжески протянул я. – Нин-Алиевна, спать хочется, честно. Нужен ему другой – пусть ищет себе другого. И другую бригаду. В чем проблема-то?
- Громов, вы кривляться вздумали?
Я встрепенулся, привстал, придал голосу холопский оттенок.
- Нина Алиевна, и в мыслях не держал. Вы не подумайте. Игнатович – хороший врач, лечит строго по показаниям, документацию оформ…
- Артем! – коротко, спокойно. – Угомонитесь. Я врачей за свою жизнь повидала много, всяких, со своей придурью. Хороших, плохих, гнилых и святых – всякое бывало. И ни разу фельдшер, который доволен своим врачом, не называл его при мне по фамилии. Что у вас там случилось?
Против воли – выдохнул. Она меня вызвала не ругать. Такое точно бывает?
Кого и когда «железная леди» вызывала на откровенный разговор вообще? Даже в архивах записей таких не существует.
Только на кой мне вот эта вот откровенность?
- Все у нас нормально, - пробормотал я, отводя взгляд.
Никогда я стукачеством не промышлял, Нина Алиевна. Извините. Даже на такого козла, как Игнатович. Не мое это, спать после такого, рассказывают, не с первого раза получается.
- Подставлял? – тихо, негромко спросила старший врач.
- А?
- Наркоту списывать, деньги брать, «левые» вызовы оформлять – было? – в голосе Нины Алиевны прорезалось железо.
- Ну… нет.
- Идите, Громов. Работайте.
Я поднялся, громко сопя ноздрями.
- Отработал уже…
- Идите, Громов!
Уходя, я аккуратно прикрыл за собой дверь с табличкой «Старший врач».
Мы обступили конуру Веника втроем – я, Лешка и Юлька Одинцова.
- Веня, вылезай.
- Чего… - в его голосе сквозила тоска.
- Ничего! – категорично отрезала Юлька. – Мыться пора! Пошли!
- Да мылся я….
- Полторы недели назад! Ничего знать не хочу! Вылезай!
Громов-младший, кряхтя, выбрался на свет божий.
- Что вы вот… я же…
- Веник, не зли меня, - в тон девушке поддержал Лешка. – Вши – они тоже чистоту любят. Давай, выковыривайся, пошли. Я тебе уже и сменное барахлишко припас.
Он похлопал по большому пакету, который держал в руке.
- Артем Ник… э-э, Арт…
- Веня, надо-надо, - давя смешок, включился я. – Не я виноватый, меня заставили. Пошли, пока не началось, гипофиз через анус вынут, если спорить будешь.
Подталкивая в спину упирающегося бомжа, мы затащили его в коридор станции, мимо диспетчерской (Таня согласно закивала головой, не отрываясь от трубки телефона), мимо заправочной (Яна хмыкнула – именно она дала нам ключ от душевой ЦСО), взяв за локти, сволокли его по лестнице в подвал.
Темное помещение, сильный запах теплой сырости, тусклый отсвет из-под дверей душевых.
- На! – Юля пихнула ему пакет. – Мыло там, шампунь, ножницы маникюрные, бальзам положила, чтобы…
- Юль, не продолжай! – Лешка страдальчески стрельнул глазами в потолок, демонстративно зажал уши. – Давай, он сам уж разберется, а?
Юлька сверкнула огненным взором.
- Заткнись, Вересаев! Веня, все понял?
- Да понял…
- ВСЕ ПОНЯЛ?
Бурча, Вениамин скрылся за дверью душевой.
- Вещи-то здесь оставь! – встрепенулась девушка.
- Да-да, Юлик, тебя это зрелище точно порадует, - гыгынул Лешка.
Девушка повторно смерила нас взглядом матерого убийцы со стажем, топнула ножкой.
- Заберете у него, я вас там подожду.
Гордый встрях головы, она исчезла в дверном проеме, уходящем на лестницу.
- И самое сложное, разумеется, она безропотно взвалила на мои хрупкие плечи, - скорбно произнес Вересаев. – Ладно, Венька, давай – вытряхивайся. Барахло кидай сюда, на пол, иди, мойся.
- А…
- Не сопрем, не паникуй. Иди, говорю.
На указанный пол шлепнулось грязное пальто, следом – брюки, гулко стукнули разбитые ботинки, поверх их улеглись носки, добавив аромата уже упавшему.
- Неудобно мне, - пожаловался Веник, голый, тощий, жалкий, поглаживая впалые ребра. – Грязное ж…
.- Неудобно – это когда твоя жена тебя Васей в тот самый момент называет, а ты Петя с рождения, - назидательно произнес Алексей, с достоинством поворачиваясь к двери. – Громыч, не стой столбом уже, подбери.
Упырь, а?
Мысленно посылая ему лучи любви в спину, я, натянув перчатки, подобрал пахучее хозяйство Веника, принялся упихивать в освободившийся пакет. Вышел на лестничную клетку – Юля забрала у меня его, морща носик от запаха, затопала по ступенькам. Яна нам дала также и ключ от хозяйственного помещения, где находится стиральная машинка.
Мы вернулись обратно, уселись на единственную лавочку, что была в этой пустой комнатке ЦСО.
Зашумела вода, охнул голос бомжа – видимо, не рассчитал с температурой изначально.
Опершись спинами о стену, мы синхронно вытянули ноги.
- Сменка, да? – провокационно спросил Лешка.
Я промолчал.
- Я вот чего думаю. Дарвин, когда свою обезьянью теорию выводил – он ничего не напутал?
- Что он мог напутать? – спросил я. Понятно же, что от разговора не деться никуда.
- А не знаю! – хмыкнул Вересаев. – Этапы развития, например. Или последовательность этапов. Человек, может, и произошел от обезьяны. Я вот, например, все больше склоняюсь к мысли, что обезьяны от человека произошли. От определенной группы человеков… нет? Чего молчишь, Тёмыч? Неправ я?
Я, против воли, ухмыльнулся.
Да как – неправ… Только вчера вызов был – бабулька, семь десятков лет уже на этом глобусе обитает. Революцию застала, если верить заявлениям, и не верить паспорту. БАМ строила, Сталина видела, в Ленина стреляла. Повод к вызову – «вывести мочу». Пол, правда, женский, исключающий аденому простаты, но всяко бывает – опухоли и не в таких местах имеют свойство появляться. Ан нет – бабушка встретила нас, удерживая на руках взъерошенного, вырывающегося, кота, яростно его наглаживая, проводила нас в комнату, где и обрисовала проблему. На ковре, закрывающем блеклые обои – приколотая булавкой вырезка из очередной «Медицинской Газеты Народного Оздоровления», где черным по желтому глаголится о пользе кошачьей мочи, втираемой строго в полнолуние по точками циркуляции энергии Ци. Кот, однако, добровольно сдавать мочу в специально выделенную для этого баночку из-под майонеза (вымытую, простерилизованную кипячением, избавленную от наклеек) категорически отказывается, сбегает на улицу. Поэтому и вызвала – уколите коту мочегонное, вы же врачи, вы же Гиппократу давали…
- Удивил, - Лешка засучил ногами, устраиваясь поудобнее. – Нас вот недавно дернули…
Ночь, самый дальний закоулок улицы Кирова, с замысловатой дробью. Пятый, само собой, этаж – ночью принципиально не вызывают на этажи ниже третьего. Повод – что-то размытое, звучащее как «Плохо, тошнит, боли в сердце, теряет сознание». Бригада реанимации в полном составе топает на этот самый пятый этаж, ибо потерянное в тошноте сознание, в совокупности с болями в сердце – самый их вызов. Распахивается настежь дверь, встречает монументальная мамаша, в которой годы, несмотря на их солидное количество, куда как проигрывают килограммам в числе, громогласным голосом задает бригаде направление. Юный паренек, скорчившийся в постели, жмурящий глаза от света люстры, которую маман оживила, хозяйски входя в комнату.
- Вы же доктор?
- Допустим, - сдержанно отвечает Рысин, пытаясь понять, что в лежащем под одеялом парне выдает больное сердце и потерянное сознание.
- Вот и объясните ему! – львиный рык в ответ, колыхание монументальной груди, яростная гримаса. – Он врачом собрался становиться! Объясните, почему!
- Простите… что объяснить?
- Объясните, почему ему не надо быть таким вот, как вы! – громогласно объявляет мать семейства, становясь в позу обвинения. Паренек мечется – то хочет спрятаться от стыда под одеялом, то осознает, что не дело это уже для шестнадцатилетнего парня. – Объясните, давайте!
- Женщина, вы серьезно? Вы вызвали бригаду реан…
- ТО ЕСТЬ ВЫ НЕ ХОТИТЕ?!
Лешка забил ногой по полу, хохоча. Я скривился.
- Пацана жаль.
- Ты бы этот вой раненой нерпы слышал, Громыч!
- А то не слышал. Это ж категория, что «для себя рожала» - хуже не придумаешь. И вызывают куда чаще…
- Этот - не слышал! – категорично заявил Вересаев. – Да, парня жаль, слов нет. Но рожу Рыся ты бы видел – думал, он ей в глотку вцепится.
- Не вцепился же…
Скрипнула дверца, вернулась Юля.
- О чем вы тут, мальчики?
- О делах наших скорбных, половых, безутешных, женской любви лишенных, - с готовностью затянул Леша.
- Да угомонись ты, ей-богу. Прямо, не натрахался за свою недолгую жизнь, бедолага - буркнула Юля, распихивая нас и втискиваясь на скамейку.
- Веник чего?
Вода шумела, плескала, слышны были шуршащие звуки – судя по всему, Вениамин нашел мочалку, и даже сумел ей воспользоваться.
- Жив, вроде.
- Угу.
Какое-то время мы молчали. Лешка кряхтел, хмыкал и дергал лицом, отчаянно краснея. Понятно – задело станционного херувимчика такое вот осаживание в половых притязаниях от обычной, по сути, девушки, которых он привык менять раз в неделю.
- Нас вот тоже вызвали, - внезапно произнесла Юля, откидывая светлые волосы на плечо. – И смех, и грех…
Шестнадцатая «детская» бригада подкатывает к коттеджику – маленькому, симпатичному, сплошь крытому бардовой черепицей, скромно занимающему тридцать соток бывшей санаторной земли, с неохотой приютив под мраморный забор большую часть некогда санаторного же парка, с прилагающимися пихтами и соснами, нависающими над морским берегом.
После третьего сигнала распахиваются ворота – без намека на встречающих. Машина осторожно вкатывается на мощеный брусчаткой дворик, самым краем проходя мигалками под перекладиной ворот, цепляясь антенной.
Льет промозглый осенний дождь.
Открывается дверь. На пороге – хозяин дома, неумеренно пузат, размашисто скуласт и щекаст, декор дополняют треники и оттянутая вперед майка. Что-то спокойно и даже вальяжно дожевывает, разглядывая две мокрые фигуры медиков.
- «Скорая», да?
Врач и фельдшер, стоя под струями, синхронно кивают. Да, мол, она самая, что у вас…
- Ясно. Вы только это, давайте там – форму свою снимите. Он у нас врачей не любит.
На лице Дарьи Сергеевны, видимо, скользнула легкая тень недоумения.
- Форму, говорю, свою, снимите! – возвышает голос бонза. – Или в дом не пущу!
Ночь, дождь, холод. Залитый желтым светом фонаря дворик. Картина маслом.
- Сняли? – ухмыльнулся Лешка, обводя Юльку сканирующим взглядом, несомненно – сдирающим с нее синюю форму, воплощая ее фигурку в обнаженном виде под ночным ливнем.
- Угу, в трусах, на одной ноге прыгая. Остынь уже.
Юля от души пихнула его локтем, заерзала, устраиваясь между нами поудобнее.
- Тёма, а ты бы?
- Я бы? – удивился я, отодвигаясь. Я – человек женатый, тепло девичьего тела рядом изрядно смущает, если что.
- Разделся бы?
- Ага, в основном.
- ВСТАЛ НА КОЛЕНИ! – визгливо, хрипло, кашляюще.
Я встал. Куда бы я делся.
- БЫСТРОБЛЯ!!!
Ее дружок, возникший из-за входной двери, торопливо обшаривал мои карманы, разыскивая коробочку с наркотиками.
- ДАВАЙ ИХ СЮДА, ТВАРЬ! – голос вибрирует, соскакивая в фальцет. – ИЛИ СТРЕЛЯЮ!
Пистолет дрожит в руках – настоящий, в смазке, вороненое дуло со следами нарезки, хоть и дрожа, целится аккурат в меня.
- Нету, Надька… - воющий от злости голос сзади – того, кто шарил.
- РАЗДЕВАЙСЯ, СУКА!
- Девушка, они у меня в машине, - стараюсь говорить медленно и раздельно, дабы зубы не цокали от страха. Наркоманка – судя по виду, с небольшим по времени, но компенсированным лошадиными дозами, стажем, ломка у нее долгая, день третий, а то и пятый, такой выстрелить – раз плюнуть. – Мы сейчас по приказу не имеем права наркотики брать на…
- БЫСТРО!! – орет девица, вскакивая, рваным, неестественным движением с дивана. С того самого, где она только что изображала умирающую, когда я вошел. – БЫСТРО!!
Палец, вижу, побелел. Еще секунда – и нажмет. Ей терять нечего.
- Да, хорошо. Давайте только спокойнее…
Стягиваю через голову робу. Бросаю на пол. Стараюсь играть мышцами, или тем, что у меня их заменяет. Трясу головой.
- Штаны сним…
Бросаюсь вперед, рывком с колен, на которых только что стоял, бодаю головой сучку в живот, локтем подбиваю ее руку вверх, задирая пистолет, заламывая эту самую руку назад. Вторым локтем – сдавливаю глотку, жестко, как мужику, не церемонясь. Сзади на меня кидается дружок – его нападение я скорее предугадываю, чем слышу.
Шарахаюсь вбок, бью его тем же локтем в солнечное сплетение. «Торчок», выдохшийся на бесконечном внутривенном марафоне эндорфинового счастья, за противника не считается – сгибается и падает на пол. Встаю, от души добавляю ему ногой.
Тело жжет – расцарапана грудь. Той же ногой отпихиваю отвоеванный «ствол» в прихожую, слышу, как он с грохотом ударяется в плинтус. Голова горит, в горле – ревущая, рвущаяся наружу, ярость. Обвожу комнату взглядом, словно вспоминая, как я сюда попал. На полу – мятый лист карты вызова, выпавший из нагрудного кармана.
Вызвали на «ребенок, 1 год, судороги». Твари жеваные, рвать вас на полоски….
Девица скулит, извивается на разложенном диване-кровати, ее говнюк-дружок – сипит, глотая пустым, внезапно пересохшим, ртом воздух, пытаясь загрести его отказавшей после моего удара диафрагмой.
Оглядываюсь. Табуретка. Деревянная, тяжелая. Поднимаю ее, с размаху шарахаю о стену, отламывая ножку.
- Штаны вам с-с-снять, б-б-****и?!
- ДОКТОР… НЕ НАД…!
- Темыч стеснителен, никогда бы, - смеется Лешка. – Я вот, помнится, когда на утопление вызвали – голым торсом в бурны воды…
- Бреши больше, - фыркает Юля.
- Ну, не голым.
- Ага.
- И не в бурны, - сдается Вересаев. – Так, прибой был небольшой.
- Спас?
- Да как сказать…
Повод к вызову – «мальчик, оторвало ногу в море катером». Мила Тавлеева, глазки в слезах, вручает карту Рысину. Бригада несется, распихивая обязательные летние «пробки» орущей сиреной, вталкивается на пляж, «кряканьем» отшвыривая добровольных встречающих, желающих лично засвидетельствовать.
- Где?
- Там… там! Мальчику ногу оторвало! Вылез на берег!
Шелестя галькой, два фельдшера и врач вылетают на берег.
- Мальчик где?
- А воооооон, - машет рукой девица в синем, микроскопическом, бикини, отчаянно строящая глазки Лешке. – Вон, видите?
В волнах мелькает черноволосая голова, метрах в тридцати от берега.
Вылез, говорите, на берег?
- Лёха?
- Да понял, понял.
Лешка торопливо раздевается до трусов (девица плотоядно взвизгивает), кидается в воду, яростно гребет. Добирается до мальчика. Рысин и Витька Мирошин стоят на берегу, сжимая зубы, ожидая.
В море какое-то время происходит, судя по жестикуляции Вересаева, оживленный диалог, после чего две головы уже, периодически ныряя, направляются к берегу.
Выбираются на берег.
- Дяди врачи, отвалите, а? – задыхаясь после заплыва, говорит мальчик.
Машет культей, к которой ремнями пристегнут протез. Тот самый, что оборвался от удара лопастью катамарана, повредившего крепеж. Протез всплыл – свидетели взвыли, понятное дело.
- Тебе помощь… кхм?
- Да отвалите со своей помощью!
Пацаненок снова ныряет в волны.
- А вы что, в больницу не повезете? – сзади, требовательно.
Лешка, мокрый, злой, рыскает по пляжу взглядом.
- Дайте полотенце, а?
Пляж вокруг него пустеет. На глазах.
Мы смеемся. Я – сдержанно, Юлька – заливисто. Лешка ожидаемо обижается.
- Юлия, а вам поведать про фельдшера Громова страшную тайну, раз уж вы развеселились?
- Ту самую? – выпучив глаза, страшным шепотом спрашиваю я.
- Не-не. Не ту. А ту, - в глазах Вересаева пробегает резвящийся чертик.
- Тёма? – насмешливо спрашивает Юля, роняя, словно невзначай, ладошку мне на колено. – А ну, колись? Где нагрешил?
Улица Трудовая, я и мой доктор – Наташа Воробьева, повод к вызову самый тривиальный – «Заговаривается, Ж, 38 л., на учете». Вызов поступил, впихнули нам, Таня коротко аргументировала: «Громов, ты на психбригаде работал, ехай давай». Поехали. Психбригада на весь город у нас одна, а город – растянутый. Приедет не раньше, чем через пять-шесть часов, я сам слышал, как их пару часов назад отправили в аул Ийгеш.
Свежеотстроенный рабочий микрорайон, чистота дворов, пока не обросших гаражами, деревьями и столбиками с цепями, подъезд даже без домофона. Входим. Нам в лицо бьет сложная гамма ароматов дамы, давно и сосредоточенно за собой ухаживающей – волосы завиты в замысловатые кудряшки, окрашенные по завиткам белым, губы выведены в тонкую линию татуажем, ложбинка грудей, демонстрируемая нам из разреза халата, аккуратно сведена к кучку утягивающим лифчиком.
- «Скорая»? Проходите.
- Добрый день, что у вас случилось?
Хозяйка лицом изображает забавную гримасу, поворачивается, не отвечая, жестом приглашает за собой.
Я оттесняю Наташу назад, следую за дамой – мало ли. Вроде бы поводов нервничать не наблюдается – квартира под стать хозяйке, евроремонт, чистота и свежесть, яркие фотообои на стене коридора, натяжной потолок, отражающий нас, как в зеркале, фигурная полка с цветами разных видов и форм, красивыми и яркими. Однако, хрен вас знает, господа вызывающие.
Мы минуем коридор, дама открывает дверь в комнату.
Я слышу, как Наташа ойкает.
Да уж. А вот в комнате – все плохо.
- У нас тут – вот.
Комната дико контрастирует со всей остальной квартирой, хотя бы тем, что она практически пуста. Стены с ободранными обоями, изгаженный паркет на полу, покрытый какими-то непонятными разводами, заклеенные бумагой окна – вместо занавесок. У дальней стены разложен одинокий диван-кровать, с заскорузлым, мятым, и даже на вид, без попытки принюхаться, несвежим бельем. Рядом стоит стул, на нем – несколько грязных тарелок, металлическая кружка, ложка, рулон туалетной бумаги. Ну и – запах, как без него…
Больная стоит посреди комнаты, вперив взгляд куда-то мне в живот, взгляд безразличный и явно застывший. Худая, в ночной рубашке, стиранной последний раз, кажется, в период отбития Перекопа у Врангеля, волосы рано поседевшими косматыми прядями неряшливо раскиданы по плечам, спине, свисают на лоб. Уголок левой губы опущен, тонкая слюдяная нитка слюны свисает с подбородка, покачиваясь в районе груди. Подбородок и носогубный треугольник украшают черные волоски, кое-где даже собирающиеся в пучки.
- Так вот у нас уже семь лет, - горько констатирует стоящая сзади дама. – Мучаюсь вот.
- А она вам..? – проглотив комок в горле, оживает Наташа.
- Сестра родная, - доза горечи в голосе вызвавшей удвоилась. – Видите, доктор, болеет, ничего не помогает. Сюда вот переехали, говорили – климат тут у вас хороший, квартиру я вот купила, а ей еще хуже стало.
Наташа, слыша нотки зарождающихся слез, тут же оказалась рядом, взяла даму за руку, погладила, участливо заглянула в глаза. Наташа – чудо, человек из параллельной вселенной, по недоразумению оказавшийся в нашем мире. Кажется, если бы я ей не рассказал в свое время, что на свете существует зло, она бы до сих пор была бы не в курсе.
- Ну-ну, моя хорошая, не надо, не надо…
Банальная фраза, в большинстве случаев – лишь провоцирует, а не помогает. Но не в случае, когда ее произносит Наташа.
- Устала я, доктор. Вот не поверите… - голос вызывающей упал до шепота, - уже три года не сплю. С мужем разбежались, детей так и не завели… все вожусь с ней вот. А она только все громит… занавески поджигает, рвет все, плюет везде, гадит, прости, Господи, под себя и на всем, что видит…
Я, повернувшись к ним спиной, не сводил взгляда с больной. Та стояла столбом, все так же изучая неведомую точку у меня на животе. Я, эксперимента ради, сместился на шаг в сторону – взгляд пациентки тут же вильнул следом.
- Меня хотят изнасиловать! – громко произнесла она.
- Вот! – сестра всплеснула руками. – Изнасиловать хотят! Уже пятый день подряд! Не спит толком, стоит тут посреди комнаты, и твердит!
- Меня хотят изнасиловать!
- Да кто, Маша, кто хочет?! – плачущим голосом воскликнула вызывающая. - Ты хоть скажи нормально?
- Тихо-тихо-тихо, - Наташа обняла ее за талию, повлекла в коридор, моргнув мне – следи, мол.
Слежу, мол, куда ж я денусь-то. Из коридора я слышал воркование моего доктора, утешавшего даму, ибо врагу не пожелаешь – вот так вот, возиться с неизлечимо больной сестрой, которую не бросишь, не выгонишь, не переложишь ответственность на чужие плечи.
В комнате воцарилась неловкая пауза. Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, поглядывая по сторонам.
- Меня хотят изнасиловать, - поведала моему животу больная.
- Бывает, - ровно ответил я. Вроде бы колюще-режущих в окрестностях не наблюдается, сосудов с незнакомой жидкостью – тоже, а ростом она ниже меня на голову. Хотя последнее, если что – не показатель.
Сделав шаг назад, я навострил уши, повернул голову в сторону двери. Сестра рассказывала про то, когда и сколько лет уже они мучаются, меняют психиатров, схемы лечения, препараты, все бестолку. Наташка, не будучи психиатром, лишь сконфуженно угукала, видимо, не понимая, как и чем она может в этой ситуации помочь.
- Меня хотят изнасиловать!
Прозвучало рядом. Практически – возле моего подбородка.
Я шарахнулся.
- Уважаемая, вы, ваш-шу мать…
Больная, невесть когда успевшая приблизиться, несколько раз быстро кивнула, потом рывком оказалась на диване, задрала ночную рубашку аж до подмышек, распахнула ноги в стороны с грацией профессиональной балерины.
Я поперхнулся слюной.
Разумеется, нижнего белья на ней не было, да и личной гигиеной она, судя по виду и амбрэ, люто злоупотребляла.
- Меня хотят изнасиловать!
- Да встань ты, зараза! – осипшим голосом выдавил я, моргая, пытаясь содрать с сетчатки глаз то, что сейчас им пришлось увидеть. – Встань, запахнись, говорю!
- Меня хотят изнасиловать! – один глаз, все так же сверлящий невидимую точку на моей робе, игриво подмигнул.
- Я вас очень понимаю, моя хорошая, но, если честно, в этой ситуации… - в комнату, аккуратно придерживая за ручку сестру, вплыла Наташа. – Вам над….
Кажется, я слышал тот звук, с которым у нее сомкнулись голосовые связки – что-то вроде гулкого «э-ээпп!».
- АРТЁМ!!
- Да что я?
- Что ты?! – взвыла моя врач, указывая обвиняющим перстом в застывшую перевернутой буквой «Т» на диване больную.
- Я-то здесь причем? Она сама…
- Меня хотят изнасиловать! – подтвердила мои показания пациентка, по очереди подмигнув обоими глазами.
Вызвавшая нас дама схватилась за грудь слева, шагнула назад в коридор, мелко крестясь свободной рукой, кажется, даже не той, которой следовало.
- Да что же это…
- Женщина, подождите… куда… ах, черт! Артем! Сумку давай!
- Да не ори, обморок это, - буркнул я, перехватывая намеревающуюся упасть женщину из ее рук. – Сама тащи, я пригляжу.
- За кем приглядишь? А? Ты как посмел вообще, Громов?! С пациенткой, да еще – с такой?!
Юлька закатилась звонким хохотом, Лешка, понятно, поддержал, гаденыш. Я, заалев щеками до такой степени, что даже в полутьме подвала можно было разглядеть их инфракрасное свечение, отвернулся.
- Ты, чучело реанимационное, вообще-то обещал никому не рассказывать.
- Ничего я тебе не обещал, - давясь смехом, мотнул головой Вересаев. – Тем более, жениться тебя все равно никто не заставил, выкупа не потребовал, так что – в ходе эксперимента ни одно животное, в том числе, и выездное, не пострадало.
Из душевой донеслись подозрительные звуки, пробивающиеся сквозь шум воды. Подозрительные, потому что кашлем замаскировать смех не всегда получается, особенно, когда ржешь в голос.
- И ты, Брут… - уныло произнес я, обращаясь к двери. – Ладно, гогочите, мои слабоумные братья по красному кресту, я не против. Все равно все помрем.
- Безысходный ты какой-то стал, Громыч, - Лешка унял смех, перегнулся через Юлю, принялся меня разглядывать. – Дома чего-то случилось, а?
- Да ничего не случилось.
- Тёма, не обижайся. Мы ж не со зла, - в глазах Юли теперь просто плескалась вселенская нежность. Милейшая девочка, добрая, начитанная, русоволосая, фигурка, хоть и не модельная, но вполне укладывается в предел мужских сексуальных предпочтений. А еще у Юли чуть низковатый, грудной голос, вибрирующий где-то на нижней границе баритона, который в нужные моменты будоражит отолиты, передавая сигнал по слуховым косточкам куда-то ниже пряжки ремня.
- Да я и не обижаюсь, - невольно улыбнулся я.
Глаза у девочки едва заметно вспыхнули. Замуж тебе надо, Юлик, да поскорее. Негоже – такой вот девушке до сих пор принца выглядывать. Нет их, поверь опыту.
- Да-да, не обижается он, не умеет от рождения, - встрял настырный Вересаев, чутко уловивший изменение в атмосфере общения и тут же возревновавший. – Даже расскажет, в доказательство этого, как в новогоднюю смену со своей Воробьевой отработал три года назад.
Я смерил его ядовитым, как запах от носков Веника, взглядом. Все хорошо в фельдшере Вересаеве, кроме его языка трехметровой длины.
- А как? – Юля на станции трудится только полтора года, не в курсе, разумеется. – А?
- Ну… смена как смена – ожоги, оторванные пальцы, битые морды, Деды Морозы по подъездам в состоянии «в хлам», салат «оливье» в раневом канале, выпавшие с этажей желающие поздравить хором всех и сразу, раздавившие собственную машину.
- Да-да, - Лешка, подпрыгнув, встал. – А еще была бабка Клуценко, мир ее костям. И твоя пьяная рожа. Или вру?
- Да иди ты…
Как я уже говорил, Наташа Воробьева – человек не из нашего мира. Худенькая, стройная, волосы пушистой волной разлетаются вокруг головы, чуть раскосые глаза смотрят на мир радостно и удивленно, как у ребенка. Маленькие ручки, коротко, по-студенчески, остриженные ноготки, подчеркнутая аккуратность в одежде, вежливая, грамотная речь девочки-книгочея, и нежный голосок, разом наводящий мысль о стране Вечного Детства, из которой этого херувимчика кто-то ненароком выдернул, запихал в медицинский институт, и выпустил в наш жестокий мир с дипломом врача. А потом, дабы не мелочиться, отправил ее работать на «Скорую помощь».
Вызов около десяти вечера, ночным декабрем, тридцать первым числом, в грузинское село. Повод какой-то самый обтекаемый, то ли «плохо кашляет», то ли «кашляет плохо». Огромный дом, куча встречающих, винтовая лестница на четвертый этаж, бабушка, явный матриарх клана, судя по тому, как выстроились все у комнаты, пока мы там находились. Выслушав больную и ее легкие, полюбовавшись на показания термометра, Наташа быстренько поставила диагноз «Хронический бронхит», упомянула участкового врача, после чего сама же, хихикнув и сообразив, что в новогодние праздники поликлиники, в отличие от всех остальных звеньев здравоохранения, закрывает двери на замок, назначила лечение. Не положено, и даже нельзя, но хрен бы с ним – все мы люди…
Мы спустились вниз, провожаемые благодарностями бабушки, аж на двух языках, русском и грузинском. В большом зале нас ждал здоровенный, накрытый яствами, стол – как в детских фильмах Роу, где показывали царский пир. Первое, второе, горячее, заливное, закуски, фрукты в вазочках, длинная батарея разнокалиберных бутылок с чем-то явно спиртным, но точно не магазинного разлива.
- Да вы что…? – пролепетала Наташа. – У нас же вызовы!
- Слущий, да эти ваши вызовы! – монументальный мужчина, судя по смелости манер – старший сын и хозяин семейства, покровительно обнял нас за плечи, подтолкнул в сторону стола. – Вы когда кущили, а? В обэд, не? Тут праздник, давай уже не спор са мной!
Нас впихнули за стол, перед нами очутились здоровенные тарелки, наполненные чем-то дымящимся, мясным и овощным, исходящим жутко вкусным запахом, назойливо взбирающимся по ноздрям, стрелой проносящимся по носоглотке, пищеводу, и бьющим по слизистой желудка, заставляющим его судорожно сокращаться и выделять пепсин фонтанами.
- Кущаем, кущаем, быстра, да, ничиго знат нэ хачу! – категорично произнес за нашими спинами хозяин дома. – Маму лечил?
- Амм-мм?
- Лечил! – заключил глава семейства. Остальные умиленно понаблюдали за нами, лопающими за обе щеки, тоже потянулись за стол. – Врач благодарит надо? Надо! Тэпэрь ещь, ничего не знаю!
- Мы только… - Наташа торопливо проглотила кусок чего-то очень… ну очень вкусного, яростно отдающего острыми кавказскими пряностями, - … ненадолго, нас же по рации…
- Рации-шмации, - засмеялся мужчина, подтягивая к себе здоровенную бутылку, откупорил ее, аккуратно наклонил над фужером. Что-то рубиновое, источающее виноградно-розовый аромат, тягуче полилось, растекаясь по хрусталю. – Тут такой вино ест, ты про свой раций этот!
- Только одну! - решительно произнесла Наташа, дожевывая и проглатывая кусок. – И поедем!
Сопя, я доволок Воробьеву, находящуюся в полуобморочном сознании, до окошка диспетчерской.
- Лар…р… ик… девят…
- У-у, - Лариса скорчила гримасу, демонстративно потянула ноздрями. – Вы, ваше благородие, вижу, нарезались.
- Я-т-то… - будь оно неладно, это грузинское вино, с волшебным вкусом и отвратным последующим эффектом. – Я норм-м-мально, Нашатка… э-э, Наташка вот…
- Вижу бревно вместо врача Воробьевой, - хихикнула диспетчер. – Тащи ее в комнату, сам будь готов. На станции три бригады, вариантов, что сдернут – выше крыши.
Я наклонился над окошком, подпирая опасно шатающуюся Наташу коленом.
- Ларик… я… мы… не в сос… соз….созтоян… иии.
И, самое обидное – голова-то почти светлая, мысли не путаются. В отличие от ног и языка.
- Тёма, как получится. Извини.
Извиняю, сгребаю своего врача в охапку, волоку ее по коридору, кое-как, с горем пополам, забираемся на второй этаж. С пятой попытки, нагнувшись и изучая замочную скважину практически на расстоянии поцелуя, попадаю ключом в замок.
- Девят… нац… сегодня, - укладываясь на кушетку, категорично изрекла Наташа, дирижируя ручкой в темноте комнаты, - не… раб-ботает… понял?
Да понял, понял, спи давай. Несколько раз споткнувшись, я рухнул на свою кушетку, мгновенно выключаясь.
- ОДИН-ДЕВЯТЬ, ДЕВЯТНАДЦАТЬ, ФЕЛЬДШЕР ГРОМОВ! – почудилось мне.
Я помотал хмельной головой в темноте.
- ДЕВЯТНАДЦАТАЯ БРИГАДА, НА ВЫЗОВ!
А, б-бл…
Кое-как я встал, шатаясь, выбрался в коридор. Часы показывали начало пятого утра. Три часа уже провалялся, надо же.
Белый прямоугольник карты вызова уже ждал меня, втиснутый в окошко.
- Тём, извини, никак, - отводя глаза, произнесла Лариса. – Клуценко вызывает, пятый раз звонит. Станция пустая, задержка уже полчаса. Езжай.
Смерив ее ненавидящим взглядом, я зашагал к дверям. Подстава – как она есть. Бабка Клуценко – наказание станции скорой медицинской помощи нашего города, ибо она, помимо возраста, является председателем совета ветеранов, когда-то была, в военные годы, медсестрой, «таскала раненых», с ее постоянных утверждений, ноги у нее отморожены, а эта «хохляндия проклятая» (так она обычно величала бессменно встречающего нас дедушку Клуценко) ей жизни не дает. Жалобщики оба – со стажем, знающие наизусть телефоны всех начальников, горячих линий, газет, радиостанций и прочих чудесных людей, способных изгадить жизнь рядовому медику в течение одного неполного дня.
- Г-гореть тебе в аду, Л-лар… - я громко икнул. Голова уже прояснилась, но язык до сих пор не слушался. И во рту – как стадо коней ударно гадило три дня…
Как-то я ухитрился вползти в машину, буркнуть водителю адрес. Пока ехали, не слушая его протестов, крутанул ручку оконного стекла, впуская в кабину струю ледяного ветра, сунул голову под его поток. Обдует пусть, может – отпустит это волшебное вино, скривившее девятнадцатую бригаду до невменяемого состояния с трех бокалов всего?
Не отпустило. Входя в квартиру Клуценко, навстречу услужливо распахнутой двери, первое, что я сделал – это споткнулся о порог, и в эту квартиру практически влетел, снеся собой встречающего дедушку.
- Нормаааааальная у нас тут медицина! – тут же раздалось с его стороны, после того как мы расцепились.
Ругаться, объяснять, оправдываться? Исключено. Не услышат, сгноят – опыт есть, большой и богатый.
- Больная где? – буркнул сквозь сжатые зубы я, придавая нечеловеческие усилия собственной глотке, дабы два этих коротких слова получились слитными и внятными.
- Да там она, там… - дедуля махнул рукой в светлый проем двери гостиной, и тут же потерял ко всему происходящему интерес, удалившись в сторону кухни. Под его ногами, елозя по ним, проструились в ту же комнату несколько кошачьих фигурок. Да, забыл сказать еще про одну особенность данного дома – у Клуценко восемь котов, все домашние, на улицу не ходят. Куда ходят… ну, понятно, поэтому атмосфера, особенно зимой, когда окна не открывают в принципе, абсолютно непригодна для кислорододышащих. До рези в глазах и носу.
- Ооооо, дооооооктор… - вызывающая была в наличии, на той же кровати, на которой она встречала бригады уже лет так пятнадцать подряд, практически в той же позе. – Ооооо…. оооо… все болиииит…
Сбор анамнеза сейчас, когда я не в состоянии выговорить свое имя – невозможен даже теоретически, но, по счастью, бабку и ее заболевания знает вся станция. ИБС, стенокардия, диабет II степени, лютейший тромбофлебит на обеих голенях в обнимку с варикозом, а совокупно – мочекаменная болезнь, периодически выдающая ей почечные колики, ибо лечением бабушка Клуценко часто манкирует.
- Почки? – натужившись, выдал я.
- Даааа… оооо… все аж гориииит…
Возведя очи к потолку, я послал главному врачу этого глобуса немую благодарность. Найти вену и загнать в нее стандартный в такой ситуации коктейль – это не снимать, и уж тем более, не анализировать кардиограммы, не лить поляризующую смесь и не морщить мозг над выбором антиаритмического препарата (если учесть, что у большинства из них – длинный список противопоказаний). Даже я справлюсь. А уж карту мне кто-нибудь на станции напишет, бабульку, как я уже говорил, знают все – любой, кто назвался фельдшером «Скорой помощи» и проработал хотя бы год, побывал тут минимум раз пять-десять.
- Сдел`ем, - категорично произнес я, с ненужным стуком водружая на стол, толсто укрытый газетами, укладку. Сзади зашаркало, захлюпало. Ах да, очередная дань традиции – дедушка, встретив бригаду, уходит на кухню делать чай, и с ним же возвращается, наблюдая весь процесс оказания помощи. Когда бригада удаляется, помощь оказав, обязательно предлагает чайку – протягивает кружку, из которой только что шумно отхлебнул. Анька-Лилипут как-то покаялась, что ее первый раз вывернуло сразу же после выхода из квартиры.
Я быстро отломал носики у ампул но-шпы и платифиллина, чуть сложнее было с ампулой баралгина – стекло толстое, а скарификатор упорно выскальзывал у меня из пальцев, не желая подпиливать «шейку», распотрошил шприц-«двадцатку», втянул содержимое открытых емкостей в него, полез за жгутом, натянул его на левое предплечье больной, развернув кисть тыльной стороной к себе. Вены у Клуценко знают все лучше, чем географию собственной квартиры, в локтевые сгибы можно даже не лезть. Провел ваткой со спиртом, пристроился было иглой… задержался взглядом на шприце, в котором почему-то было мало жидкости, после чего, внутренне чертыхнувшись, натянул на иглу колпачок, и полез в укладку за ампулой физраствора. Громов, ты чего, ну? Вызов и так сам по себе подставной, так зачем лично участвовать?
Прокол толстой, покрытой пигментными пятнами, тускло поблескивающей в свете люстры, кожи, вялое рысканье иглой в поисках невидимой «акушерской» вены, долгожданная кровь при взятии «контроля». Расслабляю жгут, медленно, плавными, мягкими толчками поршня ввожу жидкость в сосудистое русло.
- Лех… кх-кх… че?
- Ох, да… да-да! – бабушка обмякла, расцвела.
Фу-уф!
Выдергиваю иглу, сдавив место инъекции тампоном, тянусь за картой. Роспись взять – а дальше уже…
- Спасиииибо, доооктор, - тянется голос Клуценко. – Ой… вы такой хорооооший…
- Д`нез`чт, - согласно промямлил я. Где она, ч-черт, карта эта?
- Вы такоооой хороший… только что ж вы такоооой пьяныыыыый?
Оп!
Мне на голову вылили ведро ледяной воды, а после смачно добавили дубиной по затылку.
Попал – так попал. Рассказать сейчас про то, что Новый Год, что праздник, что вино, несмотря на малые дозы, оказалось ударной кондиции? Знаю, все знаю – оборвут, зажимая рот пальцем: «Сынок, не продолжай, сами молодыми были, все понимаем!». А на станцию не успеешь вернуться – уже жалоба. И хорошо, если только туда.
- Да знай… те, - слова пришли сами. – Я вообще-тт… не пью…
Водянистые глаза Куценко, обезболенной, исцеленной до времени, снова готовой к вредительской деятельности, сверлили меня.
- Сын вот… род-дился, Сашкой назвал. Ну и…
Замер, переваривая. Не слишком ли умеренно? Может, надо было про то, как только что детдом из пожара в одну физиономию эвакуировал?
- Как-как назвал? – прозвучало сзади.
- Сашкой, а чт..?
На стол, рядом с укладкой, повторяя ее стук, приземлилась бутылка армянского коньяка.
- Я Сашка, - довольно произнес дедушка, убирая с глаз долой чашку с чаем. – За Сашку надо выпить!
Юля хохотала заливисто, подпрыгивая на лавочке, толкая нас локтями, вздрагивая всем телом, даже слегка повизгивая. Лешка, почуяв реванш, язвительно скалился.
Злиться на них? Глупо, свои же, родные…
- А потом что?
- Потом, как мне рассказали, водитель выволок меня как-то, притащил к диспетчерской, прислонил, и сказал ставшую бессмертной фразу: «Уберите это бабушкиной мамаше из моей машины, оно, сука, храпит».
Смех с новой силой – и я присоединяюсь, сам, не ожидая даже. Правда, чего уж кривляться – вывернулся тогда. Когда еще и кто может похвастаться, что пил коньяк в кошачьем раю Клуценко новогодней ночью, и вернулся на станцию без статуса безработного?
Дверь душевой распахнулась, выпуская волну влажного теплого воздуха.
- А я… это… полотенце бы…
Юля, ахнув, спрятала личико на моей груди.
- Сволочь ты, Громов, - с явной досадой произнес Лешка, вставая и протягивая голому, мокрому, исходящему паром, Венику, полотенце, которое мы ему забыли дать изначально. – Все тебе, все тебе.
Я, поджав губы, пытался изобразить на лице искреннее возмущение. Ну, спряталась девочка от зрелища, чего такого-то… не я же на этом настоял, верно?
- Ты вымылся, Веня? – спросила Юлька, не поворачиваясь и не отрываясь от меня.
- Да вымылся, ну…
- В чистое одевайся, твое стирается.
Лешка, бровями изобразив короткое, но очень емкое пожелание мне утонуть в компостной яме, куда успел нагадить слон, набросил на бомжа толстый пушистый халат, который Юля принесла из дома.
- Я бы покурил…
- Вредно курить, Вениамин, - с удовольствием произнес я, демонстрируя Лешке оттопыренный средний палец. – И пить тоже.
- И жить, - хмыкнул Вересаев, пинком подталкивая к Громову-младшему резиновые банные тапочки. - Так что сохни давай, за отсутствием других вариантов.
Юля хихикнула откуда-то снизу, упираясь носом мне в грудь.
- Всем спасибо, пятиминутка закончена.
Персонал, с непременным гулом голосов, поднялся с кресел, стягиваясь в ручейки, вливающиеся в узкий проем двери, выходящей из конференц-комнаты в коридор подстанции.
- Громов, Вересаев, Одинцова – останьтесь.
Ненавистная фраза – зато любимая нашим заведующим. Больно уж эффектно звучит, под конец, когда все уже расслабились и собираются уходить небитыми. Конные воины Парфии одобрили бы.
Юля, что шла рядом, замерла – и по ее щекам разлилась мерзкая бледность. Еще ни разу ее так не одергивали, понятно. Привыкай, дорогая. Такова политика нашей станции уже лет пять так. Раньше, при прежнем главном враче, тебе за твои проступки втыкали публично, раскатисто, на публику, дабы неповадно было – ни тебе, ни тем, кто тебе соболезнует и ведет себя соответственно. Правда, недели так через две после публичного нагоняя, тот же главный врач, не прекращая хмурить бровей, вызывал тебя к себе в кабинет, усаживал, молча наливал тебе рюмку дорогущего, с неимоверным количеством звезд, коньяку, ждал, пока ты ее выпьешь, молча толкал в твою сторону блюдце с нарезанными кольцами лимона, после чего наливал тебе еще две. Дожидался снова, после, убирая посуду в шкаф, коротко бросал через плечо: «Иди давай, работай». При условии, что ты все понял и осознал, сам по себе сотрудник ценный, а главному врачу по должности не положено извиняться.
То – раньше. Ныне – не та политика, другие времена, иные нравы.
Мы втроем покорно выстроились перед столом, за которым восседал заведующий подстанцией, хорошо так восседал, вальяжно, откинувшись на спинку стула, барабаня по столу пальцами одной руки и закинув на спинку стула вторую, задумчиво поглядывал в окошко, подернутое легкими переливами зимнего солнца, изредка пробивающегося сквозь обязательную пену туч, наплывающих с моря каждую ночь.
- Остались, Василий Анатольевич, - прервал я выдерживаемую паузу. – Стоим, мерзнем, ждем.
- Стоите, значит, - произнес заведующий. Тонкие, а-ля Петр Первый, усики, задергались в неудовольствии – не все еще покинули «пятиминуточную», эффект внушения не тот будет. – Молодцы, что стоите.
- Да не падаем пока, - нагло произнес Лешка, измеряя сидящего взглядом.
- Куда вам падать – таким вот молодым, борзым, уверенным в себе, - голос «зава» заполнился боевой дозой яда. – Любящим чистоту и аккуратность. Гигиену даже соблюдающим.
- А по существу?
- Бомжей водящих в помещение ЦСО, - музыкально продолжил Василий Анатольевич. – И вот ведь странно – вроде бы все фельдшера, образование медицинское имеют, о противоэпидемических мероприятиях, судя по квалификации, наслышаны – а тут…
Он сокрушенно развел руками.
- Даже не знаю.
Красиво, плавно, эффектно, с нужной долей здорового трагизма в голосе. Не иначе – репетировал перед зеркалом. Впрочем, о его сладких речах давно легенды ходят.
- Василий Анатольевич… - дрожащим голосом произнесла Юля. – Веник… ну он же тут, на станции живет, он же…
- Веник? – живо переспросил заведующий, почуяв слабину. – Это кто, простите? Наш сотрудник?
- Он…
- Мне вам надо дополнительно рассказывать, чем опасен контакт с лицами без определенного места жительства, фельдшер Одинцова? И напомнить, что вы с больными людьми работаете, в том числе – и с детьми?
- Он же человек, Василий Анатольевич! Что ему, помыться нель…
- Вы же в квартире живете, Одинцова? – боевой яд ударил точно в цель. – В хорошей такой квартире на улице Кузбасской, если не путаю? Скажите, что вам мешало забрать этот самый предмет для подметания к себе домой и там устроить ему полный комплекс ванных процедур?
Предмет. Ах ты, жаба давленая…
Лешка схватил меня за локоть, сильно сжал, оттягивая назад. Очень сильно, до боли.
- Мы все поняли, Анатольевич, - произнес он. – Пойдем, а?
- Да идите, конечно, - улыбнулся заведующий. – Объяснительные только напишите, о самоуправстве – и топайте. Бумага вот, на столе, ручки тоже. Коротенько пишите – мол, я, такой-то, в свободное от работы время, самовольно привел в помещение ЦСО лицо без определенного места жительства, где оно находилось почти полтора часа, пользуясь муниципальной водой и моющими средствами. И идите, кто ж вас держит.
По щекам Юли стекали яркие бисеринки злых слез обиды.
- Хорошо, - сказал я. – Вам принципиально, чтобы мы здесь писали?
- А что?
- Да отлить бы, - я подпрыгнул, потер ногой о ногу. – Цистит и простатит разыгрались, в наших теплых машинах заработанные. Аж жжет. Вы же не против?
На миг наши взгляды скрестились, словно рапиры: мой – нарочито-наивный, и его – профессионально-прожженый, понимающий, чующий подвох.
Я, не дожидаясь ответа, сгреб листы бумаги и ручки, дернул за собой Лешку и Юлю.
- У нее тоже – простатит?
- В острейшей стадии, - оскалив зубы, произнес я, хлопая дверью конференц-комнаты.
В коридоре мы какое-то время молчали.
- Что теперь? – тоскливо произнесла Юля, отвернувшись и водя ладонями по щекам.
Вместо ответа я их пихнул по коридору, в сторону двери комнаты девятнадцатой бригады.
Из комнаты пахнуло удушливым парфюмом Игнатовича, который, что-то бубня себе под нос, обмотав шею полотенцем, аккуратно выбривал себе щеки и затылок жужжащей советской механической бритвой, кося налитым кровью глазом в карманное зеркальце, наклонившись над пластмассовым тазиком с надписью «Бр. 19».
- Стучаться вас не учили, молодые люди?
- Нужна ваша помощь, Максим Олегович, - безапелляционно заявил я, вталкивая моих спутников в комнату и закрывая дверь.
- А вы уверены, что пришли по адресу, Артемий? – зрачки врача сузились, скользнули по мне жгучими ледяными пятнышками ненавидящего взгляда главного врача, к которому вломился со скандалом работающий третью неделю молодой и амбициозный санитаришка. Взобрались вверх по сгорбленной фигуре Лешки Вересаева. Задержались на мокрых щеках Юли.
Мигнули и погасли. До времени.
- Чем могу?
* * *
Стоя на крыльце, втягивая и выбрасывая в морозный воздух табачный дым легкими, я следил за Веником. Вот он открыл дверь машины шестнадцатой бригады, забрался внутрь, сопровождаемый рыжим прыжком обязательного Подлизы… возится внутри, моет, стряхивает на улицу тряпку, если уж слишком грязна… выбирается ополоснуть ее под струей крана, выжимает, зябко дергая пальцами в синем латексе перчаток… снова забирается… Вроде же все так, как всегда? Почему тогда, черт бы его, я уже третью сигарету курю, не уходя после сданного укатившей смене дежурства?
Машина в очередной раз качнулась, Веник выбрался на свет божий, прижимая правой рукой к боку бутылки с дезрастворами, левой потянул дверь, закрывая. Шатнулся, уронил бутылки, согнулся, закашлялся, длинно, сухо, с последующим непременным плевком на пол. Подлиза отпрыгнул, прижимая ушки.
Отшвырнув сигарету, я спустился с крыльца.
- Веня, иди сюда.
Громов-младший угрюмо посмотрел на меня, остался на месте, дергая кадыком.
- Да нормально у меня все…
- Вижу, что нормально. Подойди, я сказал.
Он неохотно выпрямился, но в глаза все равно не смотрел – смотрел куда-то в район моих ключиц.
- Ты к врачу ходил, к которому тебя Максим Олегович отправлял?
- Ходил…
- А честно?
- Да ход…
Я, не сдерживаясь, греб его за воротник, силой нагнул к бетонному полу, к плевку, которым он его украсил. К которому уже, мной замеченному за последний месяц.
- Веня, зенки разуй, твою мать! Ты видишь это? Видишь, а?
В размазанной на холодном бетоне пенистой мокроте змеились красные прожилки.
- Это туберкулез, братец! Ты знаешь, что это такое, а?
Бомж вырвался, отпрянул, едва не оставив у меня в руках часть воротника.
- Думаешь, я не знаю, как ты кашляешь с утра? – понизив голос, прошипел я. – Не вижу, как ты с утра спальник вывешиваешь сушиться? Ты в нем потеешь – хотя за бортом минусовая температура! Вень, ты башкой своей думаешь, нет? Если вижу я – видят и другие!
Он молчал.
- Если кто-то из этих, - я мотнул головой наверх, недвусмысленно намекая, - прознает, что ты являешься носителем и владельцем вторичного туберкулеза – как думаешь, сколько времени тебе еще разрешат машины тут мыть, а?
Веник сморщился… отшатнулся. По легкой дрожи его бороды я внезапно понял, что его губы сложились в гримасу обиженного ребенка, задрожали, а из глаз… уууу, ч-черт!
Я рывком сгреб его, прижал к себе, забыв и про туберкулез, и про запах, и про методы противоэпидемического контроля имени Акакиевича.
- Веня… ну все, не реви… не надо, слышишь? Не реви, говорю!
- Не… хо… чу… - едва слышно простонал он, прижавшись ко мне своим бородатым, морщинистым, очень пожилым лицом… Господи, да он же мне в отцы годится, кому кого утешать надо?
- Тихо, ну тихо… что ты, ей-божечки, как маленький…
Подлиза нервно мурчал, терся о наши ноги, завивал вокруг них хвост.
- Некуда мне… - голос Веника звучал глухо, страшно, с надрывом, с дикой тоской человека, который никому и никогда не был нужен. – Некуда… я ж только с вами… тут… не могу никуда… не хочу…
- Да и не надо тебе никуда, - бормотал я, прижимая к себе его лохматую голову и безостановочно ее гладя. – Слышишь? Не надо тебе никуда! Ты тут нужен, без тебя эта станция загнется, Веня, слышишь?
Он тихо плакал, уткнувшись мне в грудь. Бедный, раздавленный жизнью, больной человек, когда-то где-то упавший – и никем не поднятый, зато много раз втоптанный в грязь теми, кто яростно ратует за права человека в общем и целом на публику, отворачиваясь от лежащего на холодной лавочке автобусной остановки бомжа, проходя каждый вечер домой. Привыкший унижаться и быть никем, смирившийся с тем, что его жизнь ничего не стоит, ни на что не годится, никому не нужна. Нашедший здесь свою семью, домик из коробок, кота Подлизу, заботливую Юльку… меня, в конце конц…
Кусая губы и ненавидя себя, я прижимал к себе Веника, вновь и вновь проводя рукой по его волосам.
- Завтра же пойдем к фтизиатру, понял меня? Или, слово даю - пинками туда тебя погоню!
Жгут не помог – кровь лила и лила. А еще помогали встречающие.
- Бы... ст… трее, еб!
Размашистый удар мне по затылку, хорошо – не кулаком, ладонью. Повернуться и врезать в ответ – некогда, передо мной корчится агонирующее тело неудачно упавшего прыгуна с «тарзанки» в воду, напоровшегося на нечто острое и торчащее в воде, ныне мутно-бардовой от разлитой в ней крови.
Тело успели выволочь на берег, остановили нас, кативших с вызова. Ну как, с вызова… повод звучал «госпитализация в детскую больницу». Обе педиатрические бригады застряли где-то на многочисленных приступах консультации, а тут солидный человек пожелал отвезти чадо в стационар на плановую госпитализацию, минуя очередь в приемном отделении – посему, наученный опытными и проплаченными консультантами, вызвал бригаду «Скорой помощи». Послали нас, ибо нефиг нос кривить – приедете во двор небольшого такого, в девятнадцать этажей и пять домов, кондоминиума, поднимитесь на девятый этаж, встретите некого сановитого товарища, кряжистого, с врожденной гадливостью на лице, который смерит вас взглядом, скажет что-то про «долго ехали» и «за что этим врачам деньги платят», после чего его жена и ребенок провояжируют в санитарную машину, а он сам – в джип, и вы таким вот кортежем покатите в детскую больницу, не забыв написать сопроводительный лист. Это не работа для «Скорой помощи»? Вас давно не увольняли, врач Игнатович, фельдшер Громов? Вот-вот. Ехайте, пока не началось.
Однако самый главный диспетчер направления, тот, что на небе, за облачками, имеет свое видение на развитие событий, поэтому оное «пока» - началось, стоило нам только миновать небольшой мостик через речку, покидая район Лесной. Наперерез машине кинулись пять фигур, яростно замахали руками, заплясали, одна даже замахнулась чем-то, зажатым в кулаке, хочется верить, что не камнем.
Мы остановились, игнорируя негодующий вопль матери сановитого семейства и того же рода длинный сигнал джипа сопровождения.
- Доктора, нах! Там, нах! Умирает, нах! – сбиваясь, отбарабанил юноша, пьяный, возбужденный, подпрыгивающий от бурлящего в крови адреналина.
- Вы куда?! – взвизгнула матрона.
- Мы не имеем права отказывать в помощи, - не поворачиваясь, произнес Игнатович, выбираясь из кабины, одергивая полы халата.
- ДА МОЙ МУЖ ВАС…
Не отвечая, врач повернулся к ней спиной, а я с наслаждением захлопнул дверь машины, отсекая негодующий вопль.
- Как-кого вы?! – раздалось возмущенное – нашелся муж, высунувшийся из опущенного окна урчащего мощным двигателем «крузака».
Мы с врачом перепрыгнули через отбойник (я перепрыгнул, он - кряхтя перелез), углубляясь в небольшой лесок, вытянутый вдоль неровного берега горной речки. Вдали угадывался тусклый отблеск костра. Оттуда же неслись крики.
- Зараза…
Крови натекло знатно – насколько мог осветить луч моего фонарика, она окрасила всю прибрежную воду заводи, и расплылась по мокрому песку берега. Неудачно упавший, молодой еще паренек, одетый в одни лишь плавки, дышал прерывисто, дергано, пока один из подогретых водкой добровольных спасателей яростно давил ему на грудь, пытаясь вернуть его к жизни с помощью воспетого в американских фильмах закрытого массажа сердца – без попыток подышать рот в рот, разумеется. И без попыток остановить кровотечение.
Прыгать в ледяную воду горной речушки в одних труселях в начале февраля – да, понимаю, подвиг еще тот. Нужный, благородный, обязательный для общества, гордость для родителей. Баран пустоголовый, чтоб тебя…
- В сторону! Отвалил!
Я попытался наложить жгут… кажется, уже упомянул об успехах – торчащий под водой сук коряги пропорол паховую артерию, хрен там что сдавишь, по факту.
- Не с-спасешь, я тебя, пид…
Игнатович опередил меня, пихнул орущему фонарь.
- Свети! Хорошо свети, понял?!
Лучик затрясся, потом сфокусировался на моих руках, измазанных красным, возящихся со жгутом.
Врач опустился на колени, поднял ногу лежащего, задрал ее, сгибая в бедре, прижимая исходящий темно-бардовым сосуд. Дырка там небольшая, бог даст – натечет крови под кожей, быстро и много, сдавит порванную артерию «биологическим тампоном», не успеет паренек посинеть…
- Коллега, вену ставьте. Физраствор пятьсот.
- Аминокапронку?
- Делайте, что сказал!
Плюхнувшись коленями на мокрую землю, я вытянул руку лежавшего, выгибая. Вены, на удивление, были – спасибо тебе, братец, что занимался спортом, полупустые сейчас, ввиду почти полного отсутствия циркулирующей крови, но угадываются под резко побледневшей кожей. Ввел катетер, выдергивая проводник, молча матернувшсь - забыл провести по локтевому сгибу ватой со спиртом… хотя, черт бы с ним, лишь бы вена не пропала, не ушла, не сбежала от льющихся в нее кристаллоидов.
- Держи!
Второй встречающий – молча взял пластиковый пакет с раствором.
- Выше подними… не выдерни, твою мать!
Грубо и властно – словно ты имеешь право ими командовать. Только это и отрезвит пьяных, но жаждущих свалить неприятно дерущее когтями мозг чувство вины на любой объект окружающей среды – особенно, на такой сочный, украшенный красными крестами и синей формой.
Игнатович протянул мне три, неизвестно когда, оторванных от катушки, полоски лейкопластыря. Я, тяжело сопя, принялся прикреплять их к «ушкам» катетера. Коротко глянул – в промежности лежащего, все равно, несмотря на согнутую и задранную вверх ногу, несмотря на наложенную давящую повязку, струился бардовый ручеек.
- Ремень у кого-нибудь есть?
- У меня…
- Снимай!
Кое-как, вспоминая иллюстрацию в пособии по накладыванию импровизированного жгута – задираю ногу еще выше, стягивая ее ремнем к телу, заставляя лежащего принять позу футболиста, отходящего после удара по голени. Критически смотрю на все это, достаю еще три бинта, начинаю приматывать ногу к телу.
- Парни, теперь очень быстро! Ты… и ты! Бегом к машине, вытаскиваете носилки, и сюда их! Очень быстро, если хотите, чтобы ваш друг жил! Врубились?
Две фигуры исчезают в зарослях камыша.
- Доктор, а он... как..? – шатающаяся девичья фигурка, в несерьезном топике, не по погоде, и не по времени года даже, тоже, понятно, пьяная. – Просто мама… я ей обещала…
- Шшшшшш! – грозно говорит Игнатович, привставая, вращая головой в колпаке. – Вы слышали, что каркать нельзя, девушка?
Вернулись двое засланных за носилками парней – внезапно вернулись быстро и с носилками, не заплутав в потемках и не свалившись в воду.
- Теперь, братец, свети строго нам под ноги и никуда больше! Слышишь меня? Будем нести, ронять нельзя!
Озадаченный проблемой освещения сосредоточенно кивнул, кивнул аж всем телом, едва не упав.
- Дышит? – едва слышно спросил Игнатович, после того, как мы погрузили лежащего на носилки.
- А черт его знает…
Ночь, шелестящие камыши, гул голых веток ольх над головой, пьяное петляние пятна фонарика перед нами, подъемы и спуски протоптанной дорожки, мокрые и раскисшие под ногами проходивших ранее. Отбойник дороги, синие моргающие маяки машины. Ощеренное лицо сановитого папаши, с прижатым к уху телефоном, уже, понимаю, звонящим сотне главных врачей, главных над нашим главным врачом.
- Прими! – тяжело хрипит один из тащивших носилки, пихая ему ручку и налегая всем телом на отбойник. – Сил… ссссука… выдох…
Тот, машинально, убирая телефон, хватается.
- Аккуратно, парни, аккуратно, перетаскиваем!
- ДА НЕ УРОНИ ТЫ, СУКА!
Вопль не мой, орет тот самый, что бил меня по затылку, ныне вооруженный фонарем. Папаша, вздрогнув всем телом, напружинивается, кряхтит, втягивает живот и непременную грыжу, помогая перетащить носилки с лежащим.
Машина уже открыта, стационарные носилки выкачены на асфальт, опущены вниз.
- Кладем, аккуратно! Стой! Назад! Тихо!
Я уже не вмешиваюсь – дальше друзья пострадавшего, облеченные доверием и озадаченные функциями, разберутся сами. Ведь лютый враг паники – понимание и осознанное руководство.
Хлопнули, складываясь, колеса носилок о лафет.
- А дальше, доктор, чё?
- В больницу повезем, там – видно будет, - скупо ответил я. – Вам – спасибо, братцы. Вовремя остановили, все хорошо сделали, помогли, как надо. Так что…
Один из стоящих дергает мою руку, сжимает в своей, шлепает ей по своей щеке.
- Ты это, братан… вот так вот ударю символ…тич-чески. Захочешь ударить, как я тебя ударил – ты это, приходи в любое время, адрес скажу.
Пьяное братание? Вот уж чего я не переношу, так это…
Смотрю. Глаза – открытые, слегка влажные, не прячет, не машет руками, не кривится в гримасе, не играет на публику… как оно обычно бывает. Не накачанный – пузцо выдается под оттянутым свитером, но здоровый, плечи куда шире моих. Такой, опасаюсь, если драка начнется, согнет меня, сожрет и выплюнет. Однако – стоит, хоть и подшофе, раскрывшись, подставившись, ждет удара.
- А если не бить, а пить приду? – невольно улыбаюсь.
Он улыбается в ответ.
- Тог… ик-к… еб… тем более – пиши адрес!
Пишу.
Лешка – бледный, злой.
- Слышал?
Слышал, а как же.
И даже видел Юльку, безликой тенью уходящей со станции.
- Может, башку проломим этому ублюдку, а? Не шучу, где живет – могу узнать, карту...
Я, болезненно скривившись, сложил пальцы в решетку, поднял ее на уровень пылающих глаз Вересаева.
- Проломим, Леша. Дальше – сам сообразишь, или подсказку дать?
Лешка выругался, пнул ногой стену станции.
- Так что, промолчим просто, а?! Мирно примем и простим?!
Я уселся на лавку, сверля глазами пол. Да, именно. Промолчим. Примем.
Вызов шестнадцатой бригады ночью на «теряет сознание». Добрые, ласковые встречающие, отнявшие у приехавшей Юли Одинцовой сумку прямо на выходе из машины, вежливо препроводившие ее в достаточно благопристойную квартиру. Милый юноша, расставшийся с девушкой по ее инициативе, пьющий пятый день, мучающийся от абстинентных явлений – красивый, ухоженный, со слезящейся тоской по оборванной любви. Настойчивые просьбы «Доктор, прокапайте, мы отблагодарим, пожалуйста…», обещания подписать все, что надо, обещания любить до гроба, обещания молчать об этом отклонении от обязательного функционала работы «Скорой помощи» аки рыба. Юля, поколебавшись, согласилась (семья явно порядочная, а мальчик – симпатичный), влила в венозное русло страдающего юноши нужную дозу раствора Рингера с ацесолью, сдобрив все это витаминами группы В, и завершив терапию инъекцией феназепама в «резинку» системы. Страдающий от неразделенной любви и лютого похмелья благодарно задремал. Юле вложили в карман пять тысяч рублей – пятью красивыми, новенькими, купюрами. Вежливо, приобнимая за плечи и бесконечно благодаря, проводили до дверей. Распахнули их, широко и настежь – впуская сотрудников полиции с камерой. Дальше – по классике, номера купюр, разумеется, уже были переписаны, фельдшера бригады номер шестнадцать Одинцову Юлию Игоревну стали допрашивать…
Василий Анатольевич, скорбно вздыхая, на всю пятиминутку, то и дело задирая голову вверх, словно взывая «Ты слышишь, Отче, слышишь?!», выдал долгую и крайне красивую речь о волках в овечьей шкуре, которые вкрадываются под личиной девушек-фельдшеров в наши стройные ряды, и из-под этой самой шкуры злобно и намеренно позорят гордое звание медицинского работника, обирая пациентов, производя неположенные манипуляции, оформляя «левую» документацию, предавая саму идею клятвы Гиппократа…
Понятное дело – Юлю уволят. В лучшем случае.
Лешка опустился на лавку рядом.
- Ты же понимаешь, Громыч, откуда ноги растут?
Медленно киваю.
Да понимаю, как не понять. В этом беда всего, за редким исключением, мелкого начальства – в его мелочности. Амбиций хватает, а вот власти – нет. Любой щелчок по носу от нижестоящих в табели о рангах для них – как удар хлыстом по мошонке, заставляет взвиться, и начать ударно гадить смутьянам в карму, благо – должность дает такие возможности. Только для Василия Анатольевича сейчас объект для закидывания навозом имеется только один, к его жгучему сожалению. Меня он не тронет – боится. Игнатович, ага. После наших объяснительных, которые он, уверен, порвал сразу же после прочтения, рыпнуться повторно на бывшего главного врача ведомственного санатория – кишка тонка. Лешку Вересаева тронуть тоже не может, он фельдшер реанимационной бригады, неофициально, как я упоминал – личной бригады главного врача данной станции, священная корова. Остается только Юля.
Надо ли удивляться, почему так экстренно нашелся подставной вызов для шестнадцатой бригады с переписанными номерами купюр?
- Мы ничего не докажем, Леш.
- У меня знакомые в прокуратуре есть, - отвернувшись, говорит Вересаев. – Знакомая… могу попросить.
- Деньги нужны?
- Когда они были не нужны? – угрюмо произносит Лешка. – Выгребай из бюджета все, что не жалко, Громыч. Я по бригаде пройдусь, тоже спрошу.
- Выгребу.
На крыльце возникла фигура заведующего.
- Чего сидим, молодые люди? Чего домой не идем? Смену отработали, вам на станции делать нечего.
Широкая, как арбузный ломоть, улыбка, зачесанные набок волосы, тщетно пытающиеся замаскировать лысеющий лоб, сутенерские тонкие усики, ухоженные, смазанные бриолином… или чем там их смазывают. Явная провокация – благо, над крыльцом подстанции торчит око камеры, которая все это снимает, говорят, даже со звуком, и в хорошем качестве.
«Строите планы мести, юноши?» - перевожу сказанное. – «Не стоит. Ляжете следом – дайте только срок, сучата. Никому еще не позволялось…»
- Уходим уже, - произнес я, вставая. – Спасибо, что напомнили. А то бы заночевали тут, ей-богу.
Лешка поднялся – молча, отвернувшись, сжимая кулаки.
Уходим со станции, провожаемые сверлящим наши спины взглядом заведующего.
- К Юльке? – произносит Лешка, когда мы выходим под тень магнолий Цветочного бульвара. – Или дадим время – пусть пока попсихует, пар выпустит, все такое?
- Втроем психовать веселее. Поехали, чего уж там.
- Да в душ хотел сначала…
- В морге вымоют, до блеска, когда пора придет. Поехали, говорю.
Машина ревела двигателем, визжала плохо натянутым ремнем генератора, грохотала железом дверей и носилок, виляла из стороны в сторону а-ля маркитанская лодка, но не справлялась с подъемом. Вчера выпал снег, и ночью счастливая детвора раскатала единственную дорогу на гору до зеркальной поверхности. Детям радость, а машина подняться не может. Никак. В кармане карта вызова с текстом «25 лет., ж., болит сердце, слабость», украшенная двумя красными полосками в знак срочности (сердце же!), под ногами уже наготове терапевтический ящик и черная сумка с кардиографом, в кармане куртки – маленький справочник по особо каверзным ЭКГ, в телефоне на кнопке быстрого набора номер нашего много лет работающего кардиолога. А машина подняться не может. Водитель, чертыхаясь, остервенело дергает рычаг ручного тормоза, бросает педаль сцепления, манипулируя педалью газа – все тщетно. Вокруг уже собрались люди, кто-то пытается машину подтолкнуть, кто-то засыпает советами и жестикулирует, демонстрируя участие и навыки дирижера, но толку от этого никакого.
Тротуар на спуске тоже заснежен и успел обледенеть, а службы, занимающиеся расчисткой и засыпанием песком, сюда не добрались – видимо, по той же причине, что и мы. Краем глаза вижу, как пешеходы осторожно спускаются по ступеням, нащупывая ногой каждую из них, прежде чем перенести вниз вес тела. Поэтому и успеваю заметить, как мужчина в кожаной куртке оскальзывается, и, нелепо взмахнув руками, падает. Удар головы о бордюр и хруст костей черепа я не слышу за ревом двигателя, зато отчетливо вижу всплеск темной крови, мгновенно пропитавшей снег.
Игнатович снова отсутствует – на больничном, как по заказу. Смешанные чувства – аккурат из того анекдота, где теща падает в пропасть на твоем новом «мерседесе». .
Я выскакиваю из машины, собирается толпа. Пострадавший без сознания, конечности судорожно подергиваются, из носа вытекает кровь, слишком густая, чтобы быть просто кровью, дыхание… проклятье, ну очень нехорошее дыхание, никак не попадающее под диагноз «Ушибленная рана волосистой части головы». Крики: «Доктор, да живее ты, ч-черт! Человек умирает!». Хватаю сумку, торопливо натягиваю перчатки, пытаюсь приподнять неестественно тяжелую голову упавшего, аккуратно, чтобы не дергать шею. Не получается. Ригидность затылочных мышц уже в наличии, кровь заливает мне руки, изо рта лежащего вылетают кровавые пенистые плевки. Торопливо наматываю бинт вокруг его головы – кровь пропитывает повязку моментально.
Сдираю одну перчатку, хватаю рацию:
- «Ромашка», девятнадцатая бригада! У меня тут в пути… травма головы, ушиб мозга и кома… передайте мой вызов другой!
Шипение, тишина. Голос старшего фельдшера (любит она в диспетчерской сидеть, уши греть и особо обожает влезать в эфир):
- Так, Громов, прекратите тут панику! У вас есть вызов, езжайте на него! Там повод к вызову – «сердце»! К вашему «в пути» отправим бригаду сейчас!
Угу. Сердце. Двадцать пять лет. Где-то там. А прямо передо мной лежит во все увеличивающемся кроваво-снежном месиве мужчина, закатив глаза с уже разошедшимися в разные стороны зрачками, и очень паршиво дышит, сменяя череду дыхательных движений все увеличивающимися паузами. И толпа, которая готова тебя растерзать, если ты просто сейчас повернешься и уйдешь, оставив человека без помощи.
Вычленяю из всё густеющей толпы двух наиболее серьезных, пихаю одному бинты и перекись:
- Ребята, у меня там вызов срочный! Сердце болит у человека! Поймите меня тоже…
- Какое, на хрен, сердце! – тут же режет по ушам ожидаемый крик откуда-то – женский, злой, сочащийся нарождающейся истерикой. – Ты чё?! Тут человек умирает!
- Там тоже человек умирает… поймите! – говорю, и сам себя не слышу.
- Да не пускайте его никуда! – визгливо кричит та же женщина. – Охренели они совсем, в своей «Скорой»! Мужчины, слышите? Не пускайте его!!
Кто-то сильно толкает меня в спину:
- Давай, лечи его, падла! Куда собрался?
Не отвечаю на оскорбление, вручаю всё же перевязочные материалы выбранному мной «серьезному»:
- Я вас очень попрошу – сейчас другая бригада приедет. Голову ему поддержите, чтобы не захлебнулся, если его рвать будет… вот так вот, локтями подоприте…
- Он же помрет, - тихо, но рассудительно отвечает «серьезный», становясь в момент еще серьезнее.
- Вы, главное, его не оставляйте, - бормочу я. – Другие сейчас приедут…. скоро.
Торопливо, осыпаемый бранью и оскорблениями меня лично и всей моей родословной аж до Киевской Руси, хватаю терапевтический ящик, кардиограф, кислород – все, что может пригодится на кардиологическом вызове, уворачиваюсь от очередного, пытающегося дернуть меня за плечо, бегу в гору. Морозный воздух режет горло, гулко колотится в висках. Меня провожает истошный вопль той женщины: «Да что же это делается?! Держите его!».
Искомый дом по улице Лесной, ожидаемый пятый этаж без намека на лифт и встречающих. Вдавливаю кнопки домофона:
- Кто?
Дьявол! Хочется заорать, но не могу отдышаться после пробежки по зимней улице:
- «Скорая»… открывайте!
- Наконец-то!
Лестница, гулкий грохот моих шагов по бетонным ступеням, теплый зевок распахнутой двери натопленной квартиры, юная дева с заранее кислым выражением лица, закутанная в халат.
- Что случилось? Кто вызывал?
Дева окисляет гримасу до максимума (хам, даже обувь не снял), кивком приказывает следовать за ней в комнату:
- Я вызывала.
После этого теплота квартиры начинает вызывать у меня дурноту:
- Это у вас сердце болит?
- Да ничего у меня не болит, - презрительно отвечает вызывавшая. – Температура у меня пятый день, тридцать восемь. В поликлинику очередь, участкового не дождешься. Хорошо работаете, нет слов!
Я прислоняюсь к дверному косяку.
- Тогда какого… лешего вы сказали про сердце диспетчеру?
- А вы выражения выбирайте! – мгновенно вскидывается девица. – У меня тетя в Крайздраве, могу ей позвонить, если надо! Оборзели совсем! Если бы не сказала, что «сердце» болит, вообще бы не приехали!
Сам от себя не ожидал потока выражений, которыми я окатил ее в ответ.
- Да вы… да я вас… куда?!
Не слушая ее, я бросился назад, вниз, в гулкий колодец подъезда. Четвертый этаж, третий, второй, быстрее, быстрее, черт возьми… и он же возьми эту проклятую ватную слабость в ногах, и холод страха в животе, и горький привкус предвкушения беды в горле. Спотыкаясь, я бегу обратно, поскальзываясь на поворотах тротуара. Мелькнул магазин, который я миновал не так давно, обледенелый тополь на повороте, заваленная снежными глыбами клумба… Уже слышу гомон толпы.
Уже вижу медленно крутящиеся синие мигалки моей «Газели».
И вижу труп на тротуаре.
Я опоздал.
Падаю на колени рядом с лежащим мужчиной, озябшей рукой пытаюсь нащупать пульс, задираю веко.
- Дождался, козел?! – бьет в уши назойливый голос. – Дождался, сука?! Дождался, Гиппократ хренов?! Дождался?!
Веник выбрался из кустов, тяжело дыша, моргая.
- Можно… вас?
Доктор мой отмолчался, я выдвинулся вперед – понятно, не по чину обратился.
- Что, Веня?
- Не… я не к вам… я к…
Пауза. Стою, молчу, перевожу взгляд со сгорбленной фигуры Громова-младшего на монументальный торс главного врача всея девятнадцатой бригады.
- Идите, Артемий.
Молча ухожу, без мин и выказывания гордости. У Веника на руках – заключение фтизиатра, я его читал, но – понятное дело, Игнатович все расскажет лучше и подробнее. И правильнее – смягчая. Не называя сроков.
- Лар, девятнадцатая на станции.
- Угу, - по желобку скользнул пластмассовый номерок бригады. – Тём, зайди к Алиевне.
- А?
Лариса мотнула головой, указывая в сторону кабинета старшего врача, поджимая одновременно губы – мол, нельзя же быть таким тупым на четвертом-то десятке лет. Просит тебя старший врач зайти… просит, а не приказывает.
Аккуратно, размеренно стучу костяшкой среднего пальца по двери с надписью «Старший врач».
- Нина Ал…
- Зайдите, Громов…
Глухо, как-то, нетипично. Захожу.
Нина Алиевна тяжело дышит, сидя на диване, ощутимо кренясь вбок, задрав подбородок.
В горле у нее что-то звонко булькает – словно закипающая вода в банке, куда заблаговременно был опущен кипятильник.
Острый взгляд врача с хрен знает каким стажем, сильной женщины, которая всегда лечила других, но никогда не вспомнила о своем здоровье. Острый, жалящий… молящий.
Пустая станция, все бригады на вызовах, кардиологи и реанимация – вернутся, в лучшем случае, под утро…
Молчала. Все это время. Юные девы с температурами и бабки с приливами крови к пяткам важнее же, проклятье!
- Давно?
- Два часа… - тяжело дыша, отвечает она.
Какого ж вы хера ждали, Нина наша Алиевна, драть мою спину!
И перестали ждать прямо сейчас….
- Лара!
- А?
- Бегом в машину, сумку и кислород тащи! И кардиограф!
- Что …. что?
- Да быстро ты, твою мать!!
Кажется, я добавил еще что-то, куда нецензурнее звучащее.
Ты же тоже фельдшер, Лариса – неужели не видела и не слышала?!
Падаю на диван рядом с Ниной Алиевной, аккуратно усаживаю ее в позу «ортопноэ», еще выше задираю ей голову.
- Ниночка Алиевна, слышите меня?
Обнимаю ее, задираю рукав халата, рассматривая вены на руке.
- Моя родная, моя хорошая, вы только сейчас не валяйте дурака, ладно?
Тяжелое, сопящее, клокочущее и неровное, с паузами, дыхание.
Вены есть – паршивенькие, но угадываются.
Дверь распахивается, Лариса вбегает, сгружая на пол укладки из машины.
- Лара, кислород врубай, я пока вену ставлю! Игнатович где?
Диспетчер откручивает вентили КИ-3, напяливает маску на запрокинутое вверх, заострившееся лицо Нины Алиевны. Губы у нее дрожат, руки – тоже.
- Сейчас, Тёма, идет уже…
- Нина Алиевна, слышите меня?
Ее веки опускаются, лицо скрыто маской.
- Помните… фельдшер Громов, раздоблай… карточки хреново пишет… - лепечу я, вводя катетер, молясь, чтобы не промазать мимо вены. – Вы меня еще ругали часто… и бригаду мою… и медучилище, которое мне диплом выдало, да?
Сдобренный нитратами физраствор лился по пластиковой кишке системы, пропадая в узле впившегося локоть сидящей на диване женщины катетера.
- Помните, я диагноз еще такой поставил – «Счесанная рана лица»… помните? На пятиминутке же еще про него говорили…
Я гладил ее руку, пока кардиограф пищал, выплевывая «пленку», украшенную очагами ишемии на миокарде.
Игнатович влетел, протянул термоленту по руке, изучая.
- Коллега, нитраты подключаем, живо!
Директор землетрясения, черт бы тебя…
На миг сцепились взглядами. Мой – злющий, его – оценивающий, увидевший поставленную систему.
- Молодец, Артем. Лариса, бригада реанимации далеко?
(Артем?)
- На Колхозной-второй, Максим Олегович. Уже едут, уже сказала!
- Третья больница?
- Предупредили.
- Хорошо.
Он выдернул из кармана халата металлическую коробочку, стянутую резинкой, раскрыл, доставая ампулу морфина.
Я, сжимая запястье старшего врача, тихо, очень тихо, выдохнул.
Молча гладил Нину Алиевну по седой голове, прижимая резину маски к ее лицу.
Дышите, Нина Алиевна. Дышите, пожалуйста.
Дышите.
Дышите.
Пусть не врут вам глупцы – что никому врачи не нужны, пока со здоровьем проблем нет. Вы мне нужны. Вы станции нужны. Игнатовичу, тяжело сопящему у меня над ухом, Ларисе, трясущейся рядом, не знающей, кому сейчас и куда звонить – нужны.
Краем глаза увидел в приоткрытой двери сгорбленную фигуру Веника, прижавшегося к косяку входа на станцию, тревожно вглядывающегося.
Где-то под его ногами жалобно мяукал Подлиза.
Вы нам всем нужны!
Орите, ругайтесь, раздалбывайте нас на пятиминутках и в этом самом кабинете в пыль, что хотите, делайте!
Только дышите…
- Слышь, ты – Артем?
- А кто спрашивает? – поинтересовался я, не отрывая мутного взгляда от пивной кружки… которой уже по счету-то?
- Я спрашиваю.
- О как… - качнувшись, я перевел взгляд с пены, украсившей стеклянный сосуд изнутри, на стоящего рядом рослого парня – бритого наголо, широкоплечего, с крупным носом и выдающейся вперед челюстью, как у бульдога. – Я… кто – «я»?
- Поговорить надо!
- Кому – надо? – нарочито вежливо уточнил я.
Две ручищи сгребли меня из-за стола, выдернули рывком.
- Ты еще борзеть собрался, козлина?! – дыхнуло на меня.
- Нет, - коротко ответил я, с удовольствием заезжая коленом в пах держащего меня. Он взвыл, согнулся – но, к сожалению, рук не разжал. Наоборот – рванулся вперед, бодая меня в живот, бросая на пол бара через что-то угловатое и деревянно загрохотавшее при моем падении, затрещавшее и захрустевшее. Хана столу…. Дальше я, не успев еще почувствовать боль от падения, откинулся назад от трех подряд обжигающих и ослепляющих ударов в лицо. Один пришелся точно в левый глаз – и полутьма «Красного горна» на миг полыхнула кругами фиолетовых вспышек.
- Парни, хорош! Вы чего?
- Э-э! Прекратите!
Еще два удара в живот – ногами. Я, кряхтя, хрипя и глотая воздух, борясь с подкатывающей рвотой, отполз, попытался подняться – по затылку что-то сильно ударило, заставив воздух между ушей взорваться звоном, а рвотные массы – успешно рвануться по пищеводу наружу.
- УБЬЮ, ****ИНА!!
- Мамка твоя… бля… дина… - успел выдохнуть я, отплевываясь и уворачиваясь от очередного удара, дергая за пойманную ногу в ботинке-«дерьмодаве», и изо всех сил выкручивая.
Бивший меня упал, не удержавшись, на миг растопырив ноги. Все еще лежа, смотря на мир одним глазом, я от души пнул его снова – и снова в пах, от души, надеясь, что там, в глубине джинсового гульфика что-то отзовется сочным хрустом.
Нас растащили. Помню, как кто-то настойчиво плескал мне воду в лицо, заливая рубашку, и так уж мокрую и липнущую от крови, видимо, уверовав, что именно она вернет меня обратно, исцелив от сотрясения головного мозга и прочих приятных последствий избиения.
Люди мельтешили вокруг, кричали, куда-то звонили, кого-то ругали. Я лишь моргал, лежа на полу и глядя на то и дело расплывающийся круг лампы на потолке.
Интересно, все разводы происходят таким вот образом?
В принципе, давно уже надо было догадаться – слишком уж часто Ира не брала трубку, когда я ей дежурно звонил со смены утром, в обед и вечером. Каждый раз – или в душе была, или с мамой разговаривала, или соседка попросила помочь… я не проверял, и верил, верил, разумеется. Любые отношения основаны на доверии, иначе их нельзя назвать отношениями в принципе. Даже тот странный факт, что меня все чаще встречала утром со смены тихая квартира и спящая наповал жена, в очередной раз проспавшая приготовление завтрака уставшему после суток мужу – я игнорировал, не делая выводов и глотая объяснения, что долго сериал смотрела, вымоталась, делая уборку, заболела, полночи утешала очередную разбежавшуюся с неудавшимся кандидатом в мужья подругу. Всякое же бывает – и подруги-неудачницы, и уборка, и сериалы. Жена же, святое же…
Кульминация наступила – все знают, что существует закон подлости – аккурат после той смены, когда мы с Игнатовичем передали Нину Алиевну бригаде реанимации и, пошатываясь, побрели в комнату отдыха. Отдыха, ч-черт – разумеется, до утра ни он, ни я глаз не сомкнули, сидя на кушетках, заключив временное перемирие, снова и снова обсуждая – все ли мы правильно сделали? Рассчитали ли дозу нитратов? Вовремя ли ввели морфин? Правильно ли интерпретировали кардиограмму? Я, плюнув на субординацию, то и дело открывал окно в бригадной комнате, курил, впуская в комнату морозный воздух. Игнатович не обращал на это внимания, снова и снова занудно заводя разговор про кардиограмму и нитраты. Не из страха. Он уважал Нину Алиевну… наверное, это был единственный человек на станции, перед чьей харизмой он добровольно отступал.
Первое, что я почувствовал, входя в квартиру – сильнейший запах перегара. Хорошего такого, который не может принадлежать одному человеку. Прямо в прихожей валялись брошенные ботинки… те самые, которые только что лупили меня по животу. На вешалке висела камуфляжная куртка. Чужая. Какое-то время я просто стоял, моргая, глотая сухим горлом, не веря. Не могла Ира… так вот, нагло, цинично, не стесняясь…
Почему-то крадучись, стараясь не шуметь, опустив рюкзак на пол, я открыл дверь нашей спальни. Долго смотрел на то, что лежало на нашей кровати.
Ира проснулась, словно почувствовав мой взгляд. С третьего раза попала ногами в тапочки – два пушистых котенка, с довольными вышитыми улыбками, я ей сам их выбирал в подарок. Пошатываясь, подошла ко мне, кривясь и моргая, натягивая халат на голое плечо.
- Давай т… ты только о… орать не будешь…
Здоровенный товарищ, всю ночь пользовавший мою жену на измятых в хлам простынях, громко храпел, хозяйски раскинувшись.
- Это кто? – ровно спросил я, глядя поверх ее головы. Научился у Игнатовича, видимо.
Минимум эмоций. Минус всегда притягивает к себе плюс.
Подействовало. Ира взорвалась.
Это оказался Ярослав, человек, который единственный на этом глобусе, кто ее любит и понимает, который видит в ней женщину и человека, который нужен был ей всю ее жизнь. В отличие от того урода, что приперся так не вовремя со смены, а еще изгадил всю ее молодость в частности, и ту самую жизнь - вообще.
В идеале, конечно, надо было бы заорать, смести Иру ударом по лживой физиономии куда-нибудь в сторону, поднять что-нибудь тяжелое и заехать развалившемуся понимающему и любящему Ярославу, демонстрирующему пробивающимся сквозь шторы солнечным лучам голый зад, поросший шерстью, прямо по затылку. Мужик, в том понимании, в котором его рисуют в боевиках, так бы и поступил. Значит, я не мужик. Я просто выдохшийся после паршивой смены фельдшер, уставший и желающий отоспаться, пришедший домой и внезапно обнаруживший, что жена давно уже ему ветвит рога – ведь нелепо думать, что данный индивид сумел разглядеть в моей супруге женщину и человека за одну короткую пьяную ночь.
- Раз… - Ира в очередной раз икнула – возлияния, обозначенные стоящими и лежащими бутылками из-под вина около кровати, дали о себе знать, - раз… вестись…
- Потом поговорим, - я повернулся и направился к двери.
Развестись, значит? Со столь любимым разделом «совместно нажитого имущества» разводящимися дамочками, конкретно – квартиры моих родителей, в пользу чудесного юноши Ярослава? Жирновато будет.
Я вышел во двор, посидел, куря одну за одной сигареты, пока слизистая рта, покрывшаяся жесткой на ощупь языка коркой, не запротестовала. Вздернул на плечо рюкзак, где воняла потом суточная форма. Прыгнул в маршрутку – не понимая, куда она меня отвезет.
Тогда я промолчал. Не звонил никому, не жаловался, не закатывал скандалов. Вечером, вернувшись домой, застал пустую квартиру – распахнутая форточка выхолодила ее до уличной температуры, бардак на кровати, который никто не собирался убирать, разил кислой вонью измены. Бутылки исчезли, вместе с ботинками и курткой плечистого Ярослава – и вместе с моей женой. До боли укусив губу, я сгреб с кровати все постельное белье, скинул его в кучу, принялся рвать на части… Потом очнулся. Вынес все это за дом, залил «розжигом» для костра, чиркнул зажигалкой. Добрался до магазина, вымученно улыбнулся продавщице, сгреб бутылку коньяка, открутил крышку прямо на выходе…
Через два дня начались звонки – я не брал трубку. Потом – сообщения на телефон, с предложениями развестись, угрозами, обещаниями проблем. Были и звонки с незнакомых, потом – с закрытых номеров. Живя и работая по инерции, я лишь пассивно наблюдал, как мой телефон, неделю как лишенный голоса, тихо жужжит, в очередной раз напоминая мне о желании моей некогда жены разорвать все то, что нас связывало пять лет. Читая периодически прилетающие сообщения, я с вялым удивлением узнавал, что являюсь импотентом с коротким «хозяйством», вызывающим у любой женщины естественное отвращение, узнал от трех сделанных абортах, ибо рожать «от такого» - себя не уважать, прочитал про то, что почти все мои друзья (включая Лешку) успели побывать в моей постели, пока я «своих вонючих бомжей и бабок» лечил… даже жаль, что Лешка со мной в одной смене работает, не укладывается в легенду. Узнал и про то, что моя трижды проклятая «Скорая помощь» развалила все, что Ира пыталась выстроить в нашей семье за все это время. И именно благодаря ей увиденный мной кусок мяса оказался в моей постели. Только благодаря ей.
Сменившись в очередной раз, я коротко кивнул Игнатовичу в знак прощания, погладил Подлизу, отделался от Лешки, Витьки Мирошина и Антона Вертинского, ушел в сторону нашего любимого бара, желая наконец-то надраться вдрызг – один, без сочувствующих, советующих и лезущих в душу. Уселся за самый дальний столик, выстроил перед собой небольшой бруствер из пивных кружек с целью одолеть все их содержимое.
Горящий жаждой справедливости герой-любовник Ярослав не дал мне завершить начатое.
Я слушал, как он орет, пока его скручивают и прижимают мордой к полу охранники бара.
В глотке стоял кислый вкус рвоты.
Глаза закрывались.
Накатывал сопор.
Я ведь просто хотел людей лечить, боженька, чтоб тебя… Это – награда?
Молчишь?
Сволочь…
Аккуратно я раздвинул ветви юкк – колючие, воткнутся в ладонь, потом будет зудеть – постучал пальцем по картону коробки.
- Веня. Спишь?
Внутри завозилось, закашляло.
- Артем… вы?
- Я, - не стал спорить, уселся прямо на землю. – Точно я. Вылезай. Или, хочешь – я к тебе залезу?
Веник выбрался наружу из своего домика. Он сильно похудел, щеки ввалились, глаза даже в ночном освещении фонарей станции (аж трех) горели нездоровым блеском.
Подлиза проструился по моим коленям, заурчал, ткнулся пушистой мордочкой мне в подбородок, требуя ласки. Я податливо почесал его под мохнатым подбородочком, чмокнул в розовый носик.
- Не сидите на холоде, там… это… плохо будет…
- Простатит, Веня? – участливо поинтересовался я, сидя задом на земле. – Да он у меня есть, не парься. И цистит. И паранефрит. И прочие гадости. Куда уж дальше. Да не п-парься… импотенту с полным от… тсутствием мужских прин-надлежной… стей это уже не пригодится. Давай уже…
Бутылка не хотела выдираться из кармана нормально, плеснула мне водкой на колени.
- Артем, - Веник встал на колени, принялся меня приподнимать. – Встаньте… ну? Не надо… плохо это…
- Плохо, - скорбно согласился я, пассивно наблюдая, как его слабые руки елозят по моим бокам, соскальзывая. – Плохо. Все в этой гнилой жизни плохо.
- Арт… ну я прошу… ну…
- Лааааааааадно, - я перевалился на бок, с трудом поднялся. Земля под ногами шаталась, станция шаталась, станционный сад шатался. Все шаталось.
- Стою… стою… д-доволен?
Веник, приобняв меня за талию, довел до лавочки курилки под навесом.
- Тут давайте. Стойте!
- Стою-стою… все стою, - покорно отозвался я, пассивно наблюдая, как бомж достает откуда-то толстый лист картона, подкладывает на холодное по зимнему времени дерево лавочки, аккуратно усаживает меня. Садится рядом.
- Я вот пью.
- Вижу, - коротко ответил Веник. Не комментируя. Ответил и замолк.
- Меня…
- Знаю, - произнес он. – Говорили тут ребята.
Пока отлежал неделю в отделении нейрохирургии – да, ходили ко мне. Лешка обязательный, Витька, Антон, Алина его, Анька-Лилипут, Юля… Подробностей никому не рассказывал, но слухи на станции всегда расползаются, как вонь от прорвавшейся канализации.
- Кто?
- Рассказали, - тон Громова-младшего ясно намекал на дальнейшее неразглашение. – Вы это… не пейте.
- Могу не пить, - сам удивился, насколько тупо звучали слова, мерзким таким, нудным голосом законченного алкаша. – Могу. А не хочу. Хочу пить. Меня побили, Веня, знаешь? За то, ч-ч….
- Вы бы лучше спасибо сказали.
На миг я осекся – настолько эти слова, сказанные задыхающимся от фиброзно-кавернозной формы туберкулеза моим подопечным, шли вразрез с моим настроением.
- С-с-спасибо?
- Да.
Глаза Веника – два горящих черных оникса.
- Бог от вас дрянь забрал.
- Да-ааааа! – заорал я, вскинув в воздух кулаки. – Даааааа! Божечка, холера тебе в простату, спасибо тебе! Забрал ты от меня дрянь!! Забрал жену! Забрал личную жизнь!! Забрал смысл жить! Вссе забрал, с-с-ссссука…! Херло ты гнойное!!
Смутно я понимал, что я пьян и плачу, уткнувшись во что-то теплое – кажется, в живот Веника, который сейчас меня обнимает, гладит по голове, молча, без слов, и это все неправильно, не должно быть так, не надо меня утешать, не родился еще тот, кто…
- Молодой ты еще, Артем, - тихо прозвучало у меня над ухом.
Я всхлипывал, надрывно, скрипя зубами, до боли сжимая исходящие слезами веки.
- Не понимаешь… меня вот жена бросила куда как сильнее. Жили двенадцать почти лет, душа в душу. Потом… как бабка отшептала. Пришла, говорит – вали, Венька, на все четыре, дом свой ты уже на меня оформил, все, хватит, другого нашла, отсидел уже, дождалась. Ходил, ругался, дрался… били меня.
Мозолистая рука мягко прошлась по моим волосам.
- Он бил … и Варька била, и отец ее.. вот какое дело. Долго в больнице лежал, там же и узнал, что заразила – ее-то хахаль из сидевших был. А я-то дурак наивный, уже все подписал – и дом, и корову, и участок…
Прижавшись к моему нежданному подопечному, я слышал ухом, как он резко, удлиненно, тяжело выдыхает.
- Никому я правду не доказал тогда – выгнали просто. Пить начал.
Как-то странно струилась его речь – без обычного запинания и пауз.
- Долго пил, пока было, на что. Ругался, помню… Снова пил. Ходил правду искать. Везде прогоняли. Жаловаться ходил – понял, что никому мои беды не нужны. Очнулся как-то вот так вот – а я в канаве, грязный, воняю. И документов нет, и денег. И лицо подбито. И не ждет меня никто. Ушел вот… Долго так вот… с разными путался, все думал, что сейчас еще злости наберусь – и жизнь по-другому пойдет, как надо. Не пошла, Артем. Только хуже стало.
Даже голос стал какой-то другой – сильный баритон некогда хозяйственного мужика, прочно сидевшего на своей земле, эту землю пахавшего, не чуравшегося тяжелой работы, встававшего в пять утра, заработавшегося мозоли не штангой в тренажерном зале, а в поле, надрывая живот пахотой.
- Скатился я так…. Заболел. А теперь вот – у вас… Живу вот – я и Подлиз. Хватает мне. А ты же еще молодой. Бога лаять – каждый может, тут много ума не надо. А спасибо ему сказать – это мужиком надо быть…
- Может, не мужик я… - глухо произнес кто-то, по имени Артем Громов, не желая отрываться от Веника.
- Людей лечишь, меня спас, Нину вон выходил, Максим Олегович за тебя глотку готов порвать, Подлиза кормишь… да? Не мужик? Еще какой мужик.
- С-сука он! – слезливо выкрикнул я, глухо, в вату пальто Веника. – Где был твой этот Максим, мамашу его, Олегович, когда я там лежал?! Пришел, помог? Хоть посочувствовал бы, ур-род!
Веник промолчал, продолжая гладить меня по голове – как недавно гладил я его. Все в жизни возвращается – верно же?
- Юля вон снова работает, - произнес он, закашлявшись. Отплевался, вытер рот ладонью.
Я вскинулся, выпучился на него:
- Юля?!
- Он как-то узнал, что ваш этот… ну, что заведует, знакомые его это были, которые с деньгами записанными были. Утром позавчера, когда заседание это ваше было утреннее, все рассказал, какие-то там видео показывал. Скандал даже был. Вроде увольняют, кажется…
- Игнатовича?!
- Заведующего вашего.
Моргая двумя глазами – здоровым и заживающим, я смотрел на бородатую личину Веника, расплывающуюся в пьяной фокусировке указанных глаз.
- Веня… ты серьезно?
Он кивнул. Снова закашлялся.
Я стиснул зубы, откинулся на спинку лавочки, тяжело дыша.
Неужели это правда?
- Таблетки мне купил… рифацин там какой-то, сказал в тетрадке писать, как пью. Пишу даже. Утром проверяет, как приходит.
Можно ли сильнее стиснуть зубы, чем сейчас?
Веник снова обнял меня.
Я молчал. Мне нечего было сказать.
* * *
В душе угнездилась пустота. Гулкая, щемящая, мерзко отдающая алкоголем и табачными парами, черными пустыми вечерами и шелестящим безумным шепотом стен квартиры, давящих на тебя со всех сторон. Медленно, неторопливо, вкрадчиво и неспешно – сводящая тебя с ума.
Развод состоялся быстро – относительно быстро, конечно, за два месяца. По добровольному соглашению сторон – моя сторона оставалась при своей квартире, разводящаяся сторона, обнимаемая скалящим зубы и корчащим мужественные гримасы Ярославом, оставалась без повестки в суд по делу об избиении супруга бывшего кандидатом в супруги будущим в публичном месте, под прицелом камер наблюдения. Насколько можно было торопливо, я подписал все, что надо. От бумаг смердело. Смердело от самого слова «развод». Смердело и от моей некогда жены, сидящей за одним столом со мной, нетерпеливо стучащей ручкой по столешнице, торопящейся поставить свою подпись на документе, который окончательно сделает нас чужими людьми. Так торопившейся, что в заявлении написавшей «Громов А. Н.» - вместо полных инициалов. Заявление не приняли, заставили переписать.
Пока вершилась эта унизительная процедура в загсе, мы упорно избегали встречаться взглядами, держались поодаль, смотрели в разные стороны. Словно издеваясь – в соседнем доме завопила музыка – песня была та самая, которая некогда нравилась нам обоим, которую мы часто пели, обнявшись... Зашипев и что-то невнятное выплюнув, я вышел на улицу, хватив дверью. Стоял, курил, тяжело сопя сквозь искривленные гримасой ненависти ноздри. Честно? Ждал, что прибежит, что обнимет сзади, скажет, что дура, что оступилась, что бес попутал, что не нужен ей никто, кроме меня, позовет порвать к чертовой бабушке это самое заявление, и не дождется нас штамп в кабинете номер тринадцать, ждущий, чтобы впиться в наши паспорта надписью «Брак расторгнут».
Никто не прибежал, не обнял и не покаялся. Окурок отправился в урну. Чуда не произошло.
Не прощаясь и не оборачиваясь, я покинул здание загса почти бегом. Какое-то время шел просто наобум, не понимая, куда и зачем я иду. Помню, что остановился, прижался к кипарису, обнял ладонями его чешуйчатый ствол… осознал, понял, что теперь я окончательно остался один, брошенный и никому не нужный. Теперь мою жену тот самый урод, что сидел в машине, пока я ставил подписи, стараясь не завыть от тоски и безысходности, может официально раскладывать на простынях и делать с ней все, что его сучья душа пожелает…
- Молодой человек, вам плохо?
Бабушка, опираясь на палочку, остановилась, положила сухонькую ладошку мне на поясницу.
Я очнулся – костяшки кулаков были разбиты в кровь о ствол дерева, из горла прекратил вырываться воющий звук – тот самый, который мне удалось задушить в душном кабинете номер тринадцать.
- Может, вам «Скорую» вызвать?
- Что..?
- «Скорую», спрашиваю, вызвать? – бабушка покрутила ладошкой над головой, изображая мигалку, надо полагать.
Я сделал шаг назад. Против воли начала хихикать. Действительно. А не вызвать ли мне?
- С вами точно вс…
Хихиканье перешло в хохот. Да, бабуля, да! Давай, вызови! Коллег моих! Всю станцию разом! Игнатовича того же! Или Лешку вместе с бригадой реанимации! Пусть вдолбит по мне разрядом дефибриллятора, самая показанная процедура при разводе, чтоб вас всех!
Бабушка опасливо отступила назад.
- Юноша? Вы точно..?
Я порывисто обнял ее, чмокнул в сморщенную щеку.
- Точно, моя сладкая, точно. Точнее не придумаешь.
Отстранился.
- Простите.
- Сынок, если тебе жить негде – у меня комната есть, могу сдать, - произнесла бабушка, поправляя сбившийся на голове берет с помпоном. – Только без наркотиков, сразу предупреждаю! И без этих… экстазов, что ли... Были одни такие тут…
Все еще смеясь, страшным, задыхающимся, икающим смехом, я несколько раз кивнул.
- Я подумаю. Обещаю. И без наркотиков – обещаю!
Дальше просто шел, глядя прямо перед собой, чувствуя, как зудяще болят разбитые кулаки.
Потом – неделю пил, запоем, прерываясь лишь на дежурства, и продолжая сразу после них. Игнатович, словно не видя и не понимая, вел себя как бесплотное существо, на вызовах отдавал распоряжения вполголоса, вне вызовов, когда мы находились в бригадной комнате, утыкался в книгу. Лешка – не приближался, помня мою же просьбу – не трогать. Юля – работала эту неделю в другой смене, может, даже звонила и писала, я всю неделю жил без телефона, бросив его куда-то в угол опустевшей ныне кровати.
Венику становилось хуже. Он все чаще кашлял, несмотря на принимаемый рифампицин, глаза его приобрели отвратный блеск, худоба его стала настолько заметной, что даже пальто его болталось на нем, как на вешалке. Машины он мыл до сих пор, тяжело, натужно, иногда пошатываясь, кашляя в маску, которую стал надевать с самого утра, несмотря на уговоры фельдшеров не напрягаться и полежать. Как-то, выйдя на крыльцо и моргая мутными глазами, я увидел бригаду реанимации в полном составе, возящуюся в кустах – белый шест стойки капельницы, выдернутый из амбулаторного кабинета, пластик пакета раствора, синие спины Вересаева и Мирошина, согнувшиеся над распростертым на каремате Веником. Подобрался к ним.
- Леш… плохо все?
Лешка мотнул головой – не сейчас, мол, отвали.
Утром ко мне подошла Юлька – с красными, зареванными, глазами. Уткнулась в грудь, сжала кулачки.
- Я его домой хочу забрать, Тёма… папа не хочет, а я заберу!
- Юль… он уже всё, понимаешь ты?
- Не понимаю! – один из кулачков ударил меня в грудь, больно, от души. – Не понимаю! Не понимаю!! Не хочу, чтобы на сраной подстилке, в саду…! Тёма, он же хороший, он же добрый, он же…
Юлька плакала, колотила меня по плечам и спине. Я молчал, глядя куда-то поверх ее головы, механически ее обнимая.
Чем так нагрешила эта станция, отче ты наш небесный? Неужели мало мы по дерьмовым вызовам мечемся, раз ты нас так караешь, живьем душу в клочья рвешь?
- Купаться же его водили… спальничек купили… я ему подушку принесла…! Почему так?! ПОЧЕМУ ТАК?!
Котик Подлиза лежал на лавочке крыльца – мятый, осунувшийся, со свалявшейся шерсткой, ничего не кушал из того, что ему приносили Люся Микеш и Аня-Лилипут. Лежал, положив рыжую мордочку на пушистую лапку, опустив усы, и часто, протяжно мяукал.
Уходя со станции, я от души пнул мусорный бак, стоящий у ворот, повалив его на бок. Потом, остервенев, долго бил его ногами, вминая крошащееся синей краской железо…
В городе просыпалась весна. Еще было холодно – как всегда, море рядом, с него то и дело налетал на городок ледяной шквал, проходясь морозью по замершим в оторопи крышам домов, скользя между стенами, ввинчиваясь в створы подъездных дверей, завывая в лестничных пролетах. Снега уже не было, его пора прошла еще в феврале, и лишь этот промозглый, отдающий солью, ветер напоминал о том, что до сих пор еще пора зимы, расслабляться не стоит. Потом наступал день, из-за гор на небо выбиралось солнце, все левее и левее каждый раз, и его лучи губили этот холод, сгоняя его пинками в подворотни и дворы, растекаясь жгучим теплом по преющему асфальту. Почки на алыче, чутко реагируя на поцелуи солнца – начали набухать, высыпав на голых еще ветвях рядками зеленых бугорков.
Мы стояли в кабинете старшего фельдшера – я и Игнатович. Заведующего уволили, начмед в отпуске, жалобы разбирать отправляли по умолчанию – к Костенко. Кто еще добровольно займется подобным, как не заслуженный собиратель сплетен всея станции «Скорой помощи».
- Максим Олегович, вы должны понимать – ситуация серьезная.
Игнатович холодно смотрел куда-то за спину старшего фельдшера, сплетая руки за спиной.
- Роман Иннокентиевич хочет разобраться в данной ситуации, не доводя дело до искового заявления.
- Иннокентиевич, - произнес мой врач. – Надо же.
Мне бы научиться так вот – одним повторением нелепого отчества спустить жалобщика ниже плинтуса. Жаль, жалобщик был не один.
- Мой клиент не жалуется на отца и доволен отчеством, - тут же отреагировал лысоватый, упитанный, сидящий в закинутой ногу на ногу позе, его спутник. На верхнем колене покоилась рука, в ней – телефон, и окуляр его камеры далеко не случайно упирался в нас.
Клиент завозился – юный, ухоженный, с пижонистой челочкой на голове, и не менее пижонистой бородкой, подозреваю, тщательно взращиваемой на лице, подстригаемой в специальном заведении, с откровенно «голубоватой» серьгой в ухе. Молодежь. Ухоженная, чистенькая, изнеженная, отупевшая от интернета и обилия информационного мусора, льющегося оттуда в глаза и уши. Дергающая на Гитлера, сатану, Че Гевару и Боба Марли, бурлящая агрессией в онлайн-играх и скандалах на сетевых форумах – и моментально сдувающаяся при виде пьяной шпаны у подъезда.
- Вы ознакомлены с сутью жалобы?
- Уверен, что доставлю вам удовольствие, если попрошу ее повторить, – яда в голосе Игнатовича хватило бы на роту гремучих змей.
- Суть или жалобу? – подчеркнуто вежливо поинтересовался адвокат.
Не отвечая, мой доктор красноречиво скосил глаза на висящие на стене часы.
- Понятно. Жаль, я надеялся на большее понимание от людей, которые давали клятву Гиппократа.
Молча, разглядывая отрешенным взглядом происходящее, я вспоминал.
Паршивейший вызов. Дивноморская, тридцатый дом. Плохо стало Якулёву – почетному гражданину города. По рассказам – он, в очередной раз поругавшись с сыном, тем самым, что сейчас сидит, скрипя обтягивающими джинсами о тощие ноги, спустился во двор, допил то, что не успел допить с вечера и ночи. Якулёв пьет очень давно, и практически непрерывно, все это знают… Там же и тихо умер. Судя по положению тела, он какое-то время даже успел пролежать на пригревающем весеннем солнышке, прежде чем его заметили. Вызвали нас соседи. Игнатович констатировал биологическую смерть, выпрямился, успел отдать мне распоряжение вызвать полицию. Далее налетел сын – до того стоявший поодаль, не отлипая от телефона, и только сейчас осознавший боль утраты, когда загомонили соседи. Стоять и делать равнодушное лицо, строча сообщения многочисленным незнакомым друзьями уже было некомильфо, поэтому юнец, отыгрывая роль страдающего, схватил доктора за отвороты халата, пнул в живот и бросил на землю. Я стоял спиной, звонил в полицию, все это проморгал, а вмешаться не успел – удержали, растащили.
- Несвоевременность оказания медицинской помощи, Максим Олегович, - сверля глазами моего врача, произнес адвокат. – У нас на руках есть записи телефонных звонков – на 03 вызывающие звонили семь раз. По закону, который вы, надеюсь, знаете и соблюдаете, прибытие бригады должно было быть в течение четырех минут.
Игнатович молчал, рассматривая что-то далекое и невидимое. Хотя, может, просто мысленно пытался переварить выражение «прибытие должно было быть».
- По прибытию… вы слушаете меня, простите?
- Очень внимательно.
- Признателен. Так вот, по прибытию – вы обязаны были сначала провести весь комплекс реанимационных мероприятий, прежде чем выносить заключение «Биологическая смерть».
Лига Защиты прав пациентов. Вот так вот – пафосно, с заглавных букв, никак иначе. Этот лысоватый, записывающий каждое наше слово, и готовый каждое оно же повернуть против нас – аккурат оттуда. Юнец Иннокентиевич, наглаживая то челку, то бородку, ерзает на стуле. Ему скучно, он ждет, когда речь зайдет о деньгах. Папа Кеша Якулёв тяжело бухал, был буен во хмелю, и черт бы с ним, но негоже смерть почетного гражданина города оставлять бесплатной.
- Вы, разумеется, в курсе, что существуют некие симптомы смерти, которые исключают реанимационные мероприятия?
- Конечно, - с готовностью согласился адвокат, пошевелив телефоном, не иначе – выбирая нужный ракурс. – А еще существует закон о медицинской тайне. И тот диагноз, что вы озвучили при множестве свидетелей – как думаете, он в этот закон укладывается?
- То есть, если бы я соврал, ваш подзащитный не кинулся бы меня бить?
- Вы играете словами и передергиваете факты, - сладко улыбнулся сидящий, покровительственно кладя руку на плечо занервничавшей рядом сироты. – А от прямого вопроса уклоняетесь.
- Мне непонятен ваш вопрос и ваше присутствие здесь, - Игнатович пожал массивными плечами. – Вроде бы здесь нет ни судьи, ни присяжных, да и повестку мне и моему фельдшеру никто не вручал. А допрос идет именно такой. Анна Петровна, вы сознаете, что вы сейчас действуете против своего коллектива, нарушая установленный порядок разбирательства, коль оно возникло вообще?
Костенко, жадно слушавшая до того, обмякла.
- То есть, я вас правильно понял – вы жаждете именно судебного разбирательства?
- Я жажду выспаться после суточной смены, юноша. Она была достаточно тяжелой, боюсь, вам сложно это понять. Поэтому, если я не задержан – и я вас не задерживаю.
- Тогда, Максим Олегович, встрет…
Дверь хлопнула, отсекая его слова.
Мы вышли в коридор. Игнатович, не прощаясь, тяжело зашагал в сторону комнаты девятнадцатой бригады. Я пригляделся – он слегка кренился на правый бок. Удар в печень коленом в его возрасте, могу предположить, не пройдет бесследно, как оно бывает в кино.
Стоя на крыльце, я выдернул из пачки сигарету, прикурил. Пуская дым, разглядывал домик Веника. Третий день он уже не моет машины, просто лежит, отплевываясь в баночку багровым содержимым каверн, в которые превратились его легкие. Мы его колем, капаем, кормим. Ждем… Кто-то молча молится, кто-то просто молчит, без молитв и нелепых надежд.
Молчу и я. Сколько раз я хватал Костлявую за ее тощую руку, выкручивал и давал ей смачного пинка? Эта тварь каждый раз покорно отступала, потому что знала – всегда будет тот миг, когда я буду не готов. Когда я буду стар, слаб, устану, расслаблюсь, поверю жене, своему врачу и своему эго, утрачу на какой-то момент бдительность. И ответный удар всегда будет точным, сильным и страшным.
Сродни этому.
Надо к нему подойти. Я боюсь. Мысленно толкаю себя туда, в кусты, и нахожу сотни отговорок, почему я не должен этого делать.
Почему не хочу даже мысленно произнести то, что уже давно понимаю.
Я фельдшер. Я ведь должен хоть что-то…
- Слушай, это! – меня в бок пихнули.
Юный Иннокентиевич. Юный, живенький, здоровый, откормленный, напичканный витаминами. Без морщин на щеках, без каверн в легких. Ни разу не избитый, ни разу не спавший на мокрой земле, отродясь не выдраивший ни одну машину «Скорой помощи». Ничего не сделавший для этой службы, в отличие от того, кто сейчас, задыхаясь, хрипит в мокром от пота спальном мешке в кустах.
Зато готовый требовать с нее.
- Давай мирно, а? К тебе у меня претензий нет.
И как по заказу – тоже телефон в руках, который все снимает.
- Жидок твой просто борзый очень. Если поможешь с него нормально получить – поделюсь, отве…
Что-то тяжелое, жгучее и злое опустилось на меня сверху, окутав голову багровым туманом, запеленав глаза, выключая кору, растормаживая подкорку.
Даже не помню, когда я, сделав короткое движение плечом, заехал ему прямо в бороду, сбивая на пол. Кажется, из холеных волосков плеснуло красным, а едва зажившие костяшки пальцев рассадило зубами. Помню только, как разбил дорогущий телефон о пол, добавив по нему ногой.
- Это тебе за жида, падла!
- Т-ты… не…
- А это от меня лично! – добавил я, вскидывая руку и снова опуская. И снова.
И снова.
- Громов!!
- Тема, ч-черт! Тормози!!
- Ребята, держите его!!
Вдох-выдох, вдох выдох. Онемевшие уже от усилия пальцы жмут ребристую резину бока мешка Амбу.
- Леха, давай!
Нарастающее «уиииииии» дефибриллятора, набирающего заряд, короткий удар электричества в размазанный кардиогель, сухонькое тело старушки Филиппчук вздрагивает, и снова обмякает. На мониторе дефибриллятора пляшут разрозненные осцилляции вздернутого пинком кардиоверсии миокарда – и снова зеленой змеей тянется изолиния.
Пришпиленный скотчем к обоям, медленно худеет пластиковый пакет физраствора, сдобренного дофамином, капельно цедя раствор в длинный пластиковый хобот системы.
- Ссссссссука…
Лешка – злой, тяжело дышащий, снова наваливается на лежащую сверху, давя прямыми руками на грудную клетку, узенькую, впалую, украшенную вмятиной слипчивого перикардита.
- Качаем дальше! - командует Рысин. – Виктор, адреналин, атропин – по одному, струйно!
Мирошин с цвирканьем набирает препараты в шприцы, толчками вбивает их в катетер.
Игнатович молча присутствует – сидит на стуле, слегка кренясь на правый бок. На столе перед ним – длинные витки термоленты, где горячей иглой самописца последовательно расписан «кошачьими спинками» возникший инфаркт, а после – фибрилляция желудочков, и последующая трагедия в виде длинной траурной линии через несколько метров «пленки», регистрирующая вялую тишину остановившегося сердца. Ионы калия и натрия в нем, вздохнув, обмякли, расползлись по мембранам клеток, прекратив свое бесконечное движение, перестав расщеплять АТФ… Если менее муторно – бабушка просто захрипела и перестала дышать. Дочка дико заорала. Изабелла и Изольда Филиппчук – две старые девы, мама и дочка, дочке уже за шестьдесят, маме – и того больше. Обе глубоко верующие, отродясь не бывавшие замужем, сидящие на здоровом питании, оздоровляющем дыхании по Бутейко, практикующие в узком кругу цигун, рэйки и прочие альтернативные методы бесконечного самосовершенствования. Их знает вся станция – так же, как и ныне покойную бабушку Клуценко, разве что обе они – на хорошем счету, ибо всегда вежливы, встречают бригады улыбками, провожают благодарностями, и каждый вечер, выгуливая своего пекинеса Чапку по Цветочному бульвару, в старомодных, бог весть каких годов, шапочках-канотье, украшенных искусственными розочками и лилиями, видя идущих на смену и со смены медиков «Скорой помощи» - непременно узнают, и непременно раскланиваются и здороваются.
- Не-вмою-****ь-смену… - слышу я. – Не-вмою-*****-смену… не-вмою-*****-смену…
Лешка, сопя сквозь зубы свою талисманную фразу, помогающую отмерять ритм компрессий, раз за разом давит на грудь лежащей.
- Разряд!
Изабелла Львовна снова вздрагивает всем телом – дочь Изольда с неизвестным отчеством, сидя в полуобмороке на карло с гнутыми ножками, стоящем у дверей, синхронно охает и сползает по его спинке. Изольда, дочка-одиночка, ни мужа, ни семьи, никого, кроме мамы…
В соседней комнате, завывая, дерет дверь когтями пекинес Чапка.
- Дышим, дышим! – толкнул меня в спину Рысин. – Не тупим!
Я снова вцепился правой рукой в мешок, сдавливая и распуская его, левой рукой прижимая маску к лицу лежащей.
Молодец Игнатович. Вовремя вызвал бригаду реанимации, вовремя наорал на Костенко, заставив вернуть ее с улицы Благодатной (повод «задыхается», вызывает третий раз за сутки, и пятый – за неделю, дочка очень богатого папы, у которого ноги растут откуда-то из администрации аж региона, пристрастившаяся к инъекциям реланиума на сон грядущий ввиду общей ослабленности своего девятнадцатилетнего организма). Когда «реанимальчики» во главе с Рысиным ворвались в дверь, я успел только поставить катетер и начать лить физраствор с дофамином, шаря по укладке, разыскивая адреналин.
Возимся с лежащей. Понятно, что возраст уже за восемьдесят, что уставшее и измученное всякого рода диетами, методиками дыхания, его задержки и усиления, сердце уже не справляется – но, собака ваша тетушка, тучки небесные, вечные вы странники, не вам решать, шлюха ваша бабка, когда Изабелле отправляться к вам в гости, слышите, твари?! Не сейчас, не сегодня, не в этом году!
И не…
- Не-вмою-****ь-смену… не-вмою-*****-смену….
- Мама… - тихо, в полузабытьи стонет Изольда.
Короткие толчки отмеряют шипение Лешкиного речитатива.
Игнатович вытягивает еще одну ленту из кардиографа, отрывает, изучает. Тяжело вздыхает, показывает Рысину. Тот видит и сам, но – не какой-то интерн ему очевидное показывает, а Игнатович, человек, выпнувший со станции урода-заведующего, отмеченный судьбой, Избранный, просветленный, аватара практически. Качает головой, показывает часы на запястье. Более тридцати минут уже возимся. Игнатович хмурится, глазами показывает на лежащую, коротко сверкает в свете лампы глазами и стеклами очков.
- Разряд!
Вой дефибриллятора, удар взбесившихся джоулей в мокрое мясо растекшегося в сердечной сумке миокарда.
Хриплый кашель, вырвавшийся из пересохшего горла лежащей…
Торжествующий писк кардиомонитора, регистрирующего ритм – крайне паршивый, сбивающийся, лупящий экстрасистолами и выдающий зловещие провалы желудочковых комплексов, но – ритм!
Лешка отваливается, проводя ладонью в синей перчатке по мокрому багровому лбу.
- Ааааа!
- Вить, лидокаин подключай, шустрее! – мгновенно реагирует реаниматолог.
- Уже, - отозвался Мирошин, выдергивая шприц, до того впившийся в бок пакета физраствора. – Завели, Григорьевич! Завели, а? Завели же!
- Не в мою… ****ь… смену… - прохрипел вымотанный Лешка, сидящий на полу, привалившись потной спиной к худым ногам обморочной Изольды, затянутым в толстые вязанные чулки, скалясь счастливой, идиотской, но безумно красивой сейчас улыбкой. – Не в мою… хер вам…
Рысин, недоверчиво глядя на Игнатовича, с какой-то легкой опаской протягивает ему руку – и крепко жмет.
Я, убирая маску, медленно, осторожно, смотрю, как медленно, сама, без принуждения, поднимается и опускается грудная клетка лежащей бабушки Филиппчук. Замираю, боясь спугнуть.
Изабелла Львовна без сознания, но дышит. Такое бывает? После того, что я видел на ее кардиограмме долгих полчаса назад?
- Артем, кислород давай, охренел?! – стегнул меня голос Рысина.
Торопливо напяливая маску на лицо бабушки, я поймал взгляд Вересаева.
Мысленно повторил его талисманную фразу.
Какое-то время молчал, разглядывая его счастливую ухмылку, расплывшуюся на потном, исходящем паром, лице. Потом кивнул.
- Не в твою смену, Леш.
И не в мою.
- Ромашка, бригада девятнадцать свободна на Чайковского.
- НА СТАНЦИЮ, ОДИН-ДЕВЯТЬ!
На станцию? Сейчас? Первый вызов после вечерней пересменки – когда корешки с другими вызовами вытягиваются у диспетчера направления на столе в длинный частокол?
Я вопросительно посмотрел на врача.
Игнатович отвернулся.
- Валерий, на станцию. Артемий, сумку держите под руками.
- Ясно.
- Феназепам еще есть?
- Есть.
Улица Чайковского потянулась вдоль окон машины ветвями каштанов, на которых только-только стали набухать почки.
Я сидел в крутящемся кресле салона, закутавшись в куртку, сжимая ногами оранжевую укладку. Почему сейчас нас дернули на станцию? Что опять случилось? Алиевна на ожидаемом длительном больничном, отпадает она… кто еще? Лариса, Таня, Яночка из заправки? Аня-Лилипут?
Машина повернула на улицу Леонова.
Или..?
Первое, что я увидел, когда мы въехали на освещенный фонарем двор подстанции – фигурку Юли, какими-то странными, шатающимися шагами бредущей нам навстречу. Юлька не на смене, не в форме, видимо, приходила навещать Веника….
На миг обожгло – не жених ли Мадины снова наведался? Юля же тоже тогда была…
Не дожидаясь, пока машина остановится, я рванул тугую, заедающую замком, дверь, выскочил наружу, бросился навстречу девушке.
- Юль, ты..?
- Тёма…. – глухо, стонуще. – Тёма… Тёмочка…
Я торопливо обшарил ее руками – спина, голова, руки, живот. Нет ни крови, ни ран. Ни торчащих рукояток ножей, ни петель вывалившегося кишечника.
Сзади хлопнула дверь кабины, выпуская Игнатовича.
- Тёма…. он…
Я понял.
Мокрое от слез, опухшее, некрасивое в неверном свете фонаря, лицо Юли дергалось, стягиваясь в болезненную гримасу. Давно плачет. Больше часа.
Чья-то холодная и когтистая рука аккуратно взяла меня за затылок, вонзила когти куда-то в шею, парализуя глотку, после чего двинулась вниз, проводя ледяные полосы по позвоночнику, скручивая кишки в морозные дрожащие узелки.
Игнатович не приближался – стоял.
Оттолкнув Юлю, я побежал под навес, мимо курилки, в сад. Заросли юкки, станционное крыльцо слева, пустое и сияющее глупым, проклятым, равнодушным электрическим светом, узкая дорожка, протоптанная к домику из картонных коробок.
- ВЕНЯ!
Домик был пуст. На нем сушился спальный мешок – Веник каждое утро его развешивал. Горка тарелок, ворох газет, на которых спал кот, мыльница с обмылочком, пластмассовый чехольчик с зубной щеткой, мятая зачитанная книжка «Хождение по мукам», подушка с вышитыми на ней синими цветами, аккуратно развешенные носки на согнутых шинах Крамера, тетрадка с заложенной ручкой, где он отмечал для Игнатовича специально прием препаратов. Недоеденный, едва начатый, пирожок…
- ВЕНЯ!!
Опрокинутая банка, заляпанная красным. Застывшие пятна плевков на каремате, широкие, размазанные, такие бывают, когда дикий кашель рвет глотку, заставляя выплевывать содержимое каверн на все, что рядом…
Я вскочил, диким взглядом обводя пустой и холодный станционный сад.
- ВЕНЯ, ТЫ ГД…
Он лежал метрах в десяти – тихий, молчаливый, неподвижный.
На подгибающихся ногах я приблизился.
Бесцветное после многочисленных стирок пальто. Ноги в разбитых, много раз чиненных, ботинках. Лохматая борода, закрывающая грудь. Пятна крови на ней, впитавшейся в жесткие волосы.
Опустившись на колени, я провел рукой по его голове, задирая, приподнимая. Веник успел закрыть глаза перед тем, как умереть. Казалось, он просто заснул.
Перебирая ногами, я подобрался к его плечам, закинул голову себе на колени.
- Вень, ну ты чего, в самом деле, а?
Я не слышал рыдания Юли, не слышал голосов диспетчеров, появившихся на крыльце. Не видел Игнатовича и Валеры, медленно подошедших, остановившихся под навесом. Все понявших еще в тот момент, когда нас вернули на станцию после первого же вечернего вызова.
- Вень, хватит. Слышишь? Хватит дурака валять! Мы тебя вылечим, я обещаю!
Он был холодный, очень холодный. И не хотел мне отвечать.
- Веня, мы бабушку Филиппчук сейчас спасли, слышишь? И тебя спасем!
- Мужчины, вы сделайте уже что-то, а.. ? – донеслось с крыльца.
- ВЕНЯ, СЛЫШИШЬ МЕНЯ? – заорал я. – МЫ ЖЕ «СКОРАЯ ПОМОЩЬ»!! МЫ ВСЕХ СПАСТИ МОЖЕМ!
- Артем…
Игнатович.
Мягкий комок шерсти – Подлиза, нервно мурчащий, тыкающийся мордочкой в мои пальцы и в лицо лежащего Веника.
- Веня, ну пожалуйста… не сейчас, не в мою, НЕ В МОЮ, ****Ь, СМЕНУ!!!!!
Смутно я видел, как мой врач уходит, держа в руках Подлизу. Видел Юлю, которую обнимали Таня и Лариса, бьющуюся, вырывающуюся. Слышал, как вызывали полицию. Понимал, что скоро Веник, безмолвным манекеном лежащий у меня на коленях, уйдет навсегда.
- А помнишь – я тебя спас? – шептал я ему на ухо. – Помнишь – ты этому уроду, что на Мадинку кинулся, живот разгрыз?
Мелькнула машина приехавшей бригады.
- Помнишь, Вень, ты на станцию пришел? А котика… помнишь, как котика из Крапивина достал?
Лешка Вересаев, тяжело топая, бежал ко мне.
Обнимая лежащего, я не реагировал на его тычки, на какие-то глупые попытки меня оторвать, поднять, оттащить.
- Помнишь, Веня…?
- Мирошка, помоги, ну!
- И кушать тебе приносили, и спальник купили…
- Громыч, ну пожалуйста, прошу же! Иди давай! Или двину тебе сейчас!
«Реанимальчики» тащили меня в сторону крыльца.
Веник остался там, на земле – холодной, пустой, равнодушной.
Оказавшись в коридоре станции, я пришел в себя. Оттолкнул фельдшеров бригады реанимации, уперся лбом в стену. Несколько раз с всхлипом вдохнул и выдохнул.
- Игнатович… где?
- Подлизу унес в бригаду, - глухо отозвался Лешка.
- Хорошо.
Пошатываясь, я направился по коридору в сторону лестницы на второй этаж.
- Тём, там Юлька плачет…
- Так займись! – рявкнул я. Пнул лавочку, свалив ее набок.
Длинный, чудовищно длинный коридор, залитый равнодушным светом галогеновых ламп. Поворот направо – в подвал, куда мы водили Веника купаться…
Лестница на второй этаж – тоже пустая, равнодушная, видевшая все. Второй этаж. Новый коридор – комнаты отдыха бригад.
Я подошел к двери моей девятнадцатой бригады. Замер. Рука, потянувшаяся к ручке, опустилась.
За дверью, я знаю, Игнатович, держа на коленях тоскливо мяукающего котика Подлизу, пачкающего лапами белый халат, неловко гладил его по рыжей шерстке, неумело чесал его за ушком, пытался утешить, сдержать, не дать сбежать, не пустить обратно, в опустевший домик в саду станции. А может – вообще не так все. Может, отпущенный Подлиза мечется по комнате, а мой врач, отвернувшись, сжав массивное лицо ладонями…
НЕТ! Не хочу этого видеть и знать!
Вдох-выдох. Вдох – тяжелый, натужный, сипящий. Длинный, выпущенный сквозь тесно сжатые челюсти выдох.
Никого на станции нет. Пусто.
Я сполз по стене, сел, подтянул колени. Впился зубами в кулак.
Громко, надрывно завыл.
ЭПИЛОГ
Открываю глаза. В окно маршрутки стучит назойливый дождь, сменивший снег после внезапного потепления – обычная картина в курортном городе. Улица Леонова, как всегда, полутемная в это время – плотные листья магнолий создают сумрачный коридор, освещенный только фарами машин и их бликами в лужах на асфальте. Мистики добавляют еще вкрадчивые щупальца тумана, вплетающиеся в древесные кроны, скользящие над крышами домов и цепляющиеся за мокрые провода. Неба нет, есть серая, сочащаяся мелкими каплями непроглядная пелена. Я сижу на сиденье у окна, напротив гудящей печки, жарко дышащей мне на ноги. Мелькнул перекресток, моргающий желтыми глазами светофоров, проплыла слева тускло освещенная «малосемейка», магнолии сменила стена высоких хмурых елей.
- Кто на «Скорой» просил остановить? – спросил водитель.
Неторопливо встаю, ссыпаю ему в руку заранее заготовленную мелочь, выхожу из теплоты салона в холод весеннего утра. Ежусь и запахиваю куртку. Служебную куртку, в которой ездить на работу категорически запрещено –эпидемиолог Акакиевич прямо и недвусмысленно грозил карами за ослушание, ибо – форма, контакт с биологическими жидкостями больных, инфицирование и пандемия чумы впоследствии, все такое. Опасно, в общем. Правда, в грохот его слов то и дела вкрадывалась фальшивая нотка смущения, ибо, да, как человек, насквозь проштудировавший СанПиН и кичившийся его доскональным знанием, он прекрасно понимал, что многие нормы, и уж тем более, правила, неприменимы практически. Да, наша форма должна храниться у каждого в отдельном шкафу и ни в коем случае не стираться дома – но по причине отсутствия этих самых шкафов вообще и собственной прачечной в частности, хранится она вповалку и стирается, естественно, своими силами. К форме он не придирался, зато нашел спасительный шанс помахать кулаком в виде форменных курток – они-то и являются корнем зла и рассадником особо опасных инфекций.
Криво улыбаюсь. Эпидемиолог - бывший военный врач, ему можно…
Ворота во двор нашей подстанции, как часовые, бессменно охраняют два высоких кипариса, замершие справа и слева от бетонных столбов, эти ворота обозначающих. Рядом с правым стоит синий, с облупленными после моих пинков боками, мусорный контейнер, заваленный всякого рода мусором, и, о, ужас, на самом видном месте распластался пакет, полный шприцов и пустых ампул. Кому-то сегодня не поздоровится – наша Анна-свет-Петровна, она же старший фельдшер Костенко, страсть как любит собирать сплетни и нырять в мусорные баки в поисках недолжным образом утилизированных отходов медицинского назначения. Опять же, инструкции – ампулы надо в один, маркированный, контейнер соответствующего класса, шприцы – в другой, и с обязательным погружением в дезраствор… но только у кого-то из ребят ночью, как обычно, всмерть замордованного количеством вызовов, на это просто не осталось сил. Все бы ничего, но он бросил улики на видном месте, и теперь – аминь. Для Костенко не составит никакого труда выудить пакет из мусора, пересчитать ампулы, и сверить названия и количество растворов с расходными листами за смену, в поисках того самого…
Двор станции, как обычно, в утренние часы был полон народу, шумен и задымлен выхлопными газами машин. Я сонно улыбаюсь, глядя на это. Мокрые от дождя «Газели» с красными крестами и цифрами «03» на бортах… для кого-то просто машины, санитарный транспорт (или бесплатное такси, кому как), а для меня каждая из них – это повод для воспоминаний. Вон в той, например, с номером 345, притулившейся у ограды, я первый раз, еще санитаром, трясущимися руками делал внутривенную инъекцию под насмешливо-успокаивающим взглядом моего фельдшера; ставшая наискось 778-я – это водитель Гриша, алкоголик и скандалист, который однажды, услышав подозрительный шум в салоне (меня пытался душить благодарный за порцию налоксона наркоман), ворвался туда, как пушечное ядро, и долго тот наркоман пытался удрать от него по Цветочному бульвару, получая через каждые три шага удары обрезком трубы по разным частям тела – Гриша в свое время занимался легкой атлетикой и бегал, несмотря на возраст и образ жизни, очень даже быстро. А вот моя 434-я старушка, «спальный гарнитур», как называли мы ее с моим напарником по психбригаде за относительную мягкость сидений, позволявшую мирно дремать при раскатывании по дальним вызовам – сколько раз я, чертыхаясь, драил ее салон раствором гипохлорита, старательно и остервенело. А вон вкатывается в ворота 810-я – мои первые принятые роды, прямо в машине, у закрытых дверей приемного отделения роддома: дежурная акушерка там обычно находится ночью аж на шестом этаже, долго спускалась… Вот и моя теперешняя, 354-я. Та самая, на которой я пытался подняться на гору по обледенелой дороге, будь она неладна. Я провожу рукой по борту машины – наклейки в виде красных полос уже основательно потрепаны частым мытьем и непогодой.
Крыльцо. Стиснув зубы, я посмотрел вправо. Домика Веника больше нет. Лишь мятое пятно на жухлой листве сада указывает, что здесь когда-то жил человек.
Отвернулся.
Коридор первого этажа станции с его обычной суетой. Три или четыре человека читали ежедневный график – судя по выражению их лиц, Анна Петровна сегодня снова в ударе, и пришедшие нашли себя совершенно не на тех бригадах, что ожидали. Или не нашли вовсе – бывало и такое. Я осторожно отодвинул Ирочку Ютину, принялся вдумчиво изучать прикрепленный на стенд листок. Нет, у меня все стабильно, моя фамилия аккурат напротив цифры 19. В гордом одиночестве, как и ожидал.
- Вот это как, а? – пробормотала вполголоса Ирочка. Проследив ее взгляд, я убедился, что для возмущения есть повод – фамилия «Ютина» красовалась на двух бригадах разом.
- Видимо, это тебе на выбор, - громко, чтобы слышали окружающие, произнес я. – Какая больше нравится. Или просто кто-то откровенно халтурит, когда графики пишет.
Окружающие услышали – вокруг нас сразу образовалась зона отчуждения в полтора метра.
- Да тихо ты… - почти неслышно прошипела девушка. – Рехнулся, что ли?
- Казалось бы, за четыре года «старшинства» уже медведя можно научить их делать, нет? – не понижая голоса, продолжил я. Теперь от меня шарахнулась даже Ирочка. Вижу, как двое или трое, сделав безразличные лица, неторопливо направляются прочь. Угу. Агентурная сеть у нашего старшего фельдшера на высоте.
- Идиот… - почти неслышно донеслось мне в спину, но я уже шел дальше по коридору, к лестнице на второй этаж, где находятся комнаты отдыха.
Полтора месяца отпуска – вынужденного, в который меня практически вытолкали… а вот вернулся, и словно не было его. Та же станция, те же люди, то же начальство. Тот же бардак в графике. И больные, думаю, остались без изменения. Разве что с моей бригады исчез Игнатович, судя по графику – и судя по другому графику, месячному, исчез с дежурств вообще, его фамилии среди врачебных я так и не разглядел.
Навстречу попался Лешка. Остановился он – остановился я. Наши глаза, как по команде, расползлись в разные стороны – как оно обычно бывает после ссоры друзей.
Стоим, молчим.
Молча перевариваем в очередной раз тот мерзкий вечер, когда Лешка пытался меня, пьяного, истеричного и дико орущего, утихомирить, а я – выливая на него длинную струю отборнейшего мата, пытался его пнуть, кричал, что ненавижу, ненавижу его, ненавижу эту станцию, всю службу «Скорой» ненавижу, жизнь эту – тоже… и бил, не стесняясь, по лицу и плечам.
Полтора месяца молчания затем.
- Леш…
Вересаев молча, без комментариев, стоял, нагруженный дефибриллятором, что заряжался в бригадной комнате. Ждал, не уходил.
- Дурак я. Пьяный, жизнью обиженный. Мозгом, наверное, тоже.
Лешка не мешал мне продолжать, к сожалению.
- Много я тогда наговорил… - угрюмо произнес я, изучая пятно на линолеуме пола. – Много, и все не по делу…
Почему, когда хочешь искренне извиниться, от всей души – всегда твой язык рожает какие-то убогие вербальные конструкции, от которых самого же тошнит?
- Все понимаю. Если…
- Если-если, - Лешка сгреб меня за воротник, прижал к себе, отпустил звонкого «леща» по затылку. – Цицерон, твою тетку! Макиавелли, твою пробабку! Бар-ран ты безрогий, Громыч! Мог бы уже и не говорить, сам знаю!
Уткнувшись носом в его плечо, я, против воли, хихикнул.
- Хрена ж не звонил?
- А ты хрена не звонил?
- Много ты баранов, которые звонить умеют, видел?
Засмеялись, стукнулись лбами. Простили. Забыли. Выдохнули.
- На смену пришел?
- Нет.
- Нет? – удивился Лешка. – Ты ж в графике.
- Я заявление написал.
Вересаев замер, измеряя меня взглядом.
- Ты серьезно?
- Более чем.
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ! – ожила пластмассовая коробочка селектора. – ДЕВЯТЬ, ДЕСЯТЬ, ТРИ, БРИГАДЕ ШЕСТЬ, БРИГАДЕ ШЕСТНАДЦАТЬ, БРИГАДЕ СЕМЬ, БРИГАДЕ ДВАДЦАТЬ, БРИГАДЕ ДВЕНАДЦАТЬ, ОДИН-ДВА, ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!
- А подумал хорошо, Темыч? Веника ты этим не вернешь.
- Тем, что буду всяких уродов нянчить – я его тоже не верну.
Лешка хотел что-то сказать, я видел, как он уже напрягся, вдохнул, сжал губы. Знаю – хотел мне напомнить про бабушку Филлипчук, про принятые в одну каску роды, про тот самый овраг в ауле Яйхад, где мы с ним, сползая по глине, сцепившись «вязками» для буйных больных, вытянули ребенка, которого уронила вниз мама… вытянули, раздышали, поставили вену и довезли живым до детской больницы – тогда еще, в молодые годы, радостные, довольные, грязные, громко хохочущие на крыльце станции перед неизменно серьезной Ниной Алиевной. Не сказал. Махнул рукой.
- Слуш… ну ты не маленький, а я тебе не мама. Уму и жизни учить не стану.
Дверь двенадцатой бригады распахнулась.
- Хорош ****оболить, Вересаев, двигаем! – выдохнул Рысин, пробегая мимо. – Привет, Тема! Бегом, бегом, «огнестрел» там!
Я машинально хлопнул по его протянутой руке и руке Вити Мирошина, бегущего следом.
Лешка, пожав плечами, устремился следом. На лестничном пролете на миг остановился.
- Ты только подумай об одной вещи, Громыч. «Скорая помощь» без тебя не загнется. А ты – без нее?
Он пропал за коричневой полосой перил, гулко грохоча ногами по ступеням.
Я остался.
Я – без нее?
Против воли челюсти сжались, заставив скрипнуть зубы.
Проживу ли я без этого всего? Без бессонных ночей, без пьяных рыл, без пинков и зуботычин, без жалоб, без въедливых адвокатских расспросов и хитрых журналистских расследований? Без регулярных выволочек у старшего врача и на пятиминутках? Без лишения зарплатных «процентов»? Без, с-сука, вечного страха, что за твою помощь сегодня тебя завтра возьмут за зад те, кому ты помогал, и тебе придется, наплевав на отдых и желание выспаться, с пеной у рта искать оправдания, изящные формулировки в объяснительных и лазейки в законах? Без этого мерзкого, не отпускающего тебя на всем протяжении твоей работы чувства, что ты занимаешься не тем – успевая на температуры, и не успевая на инфаркты?
Проживу. Пошли бы вы все, братья и сестры мои по нолю с троечкой!
Я постучал в дверь с надписью «Старший фельдшер».
Ответа не последовало. Я постучал сильнее, от души, заставив изделие из фанеры и ДСП заходить ходуном.
Потом пихнул, заставив распахнуться.
- Громов! – взвизгнула Костенко. – Это что еще такое?
- Догадайтесь, - произнес я, толчком ноги эту дверь запахивая. – С первого раза, если можно. Мне некогда в угадалки играть.
Старший фельдшер смерила меня ненавидящим взглядом. Странным таким взглядом, в котором ненависть мешалась с каким-то непонятным опасением… словно я уже был облеплен чумными бубонами, и она боялась любого контакта со мной.
Это Костенко-то? Стервозное «сельпо» станции «Скорой помощи», любящее поорать на всех по поводу и без него, не упускающее ни одного варианта затащить проштрафившегося в кабинет и вылить на него ушат грязи в виде обещаний уволить, посадить, лишить надбавок, вышвырнуть с бригады?
- Вы в курсе, что вы сегодня в смене стоите, Громов?
- В курсе. Еще я в курсе, что я этой смены не просил, а еще припоминаю, как приносил две недели назад заявление на увольнение. Уверен, вы его видели. И должны были расписаться.
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ – ТРИНАДЦАТЬ, ОДИН-ТРИ, ВОСЕМНАДЦАТЬ, ОДИН-ВОСЕМЬ! – глухо прозвучало из угла. Динамику селектора орать, подозреваю, мешал десяток-другой горшков с цветами, выстроившийся рядком, развалив листья, на шкафу.
- Я вам ничего не должна!
- Мило, - оскалился я, стараясь балансировать между издевательской ухмылкой и откровенной гримасой умалишенного. – Вот и я – ничего вам не должен. И работать - тоже. Заявление мое подписано?
- На эту тему идите общаться с заведующим.
- С каким еще заведующим? – искренне удивился я. – С каких это пор завподстанции увольняли фельдшеров?
- Я СКАЗАЛА – ИДИТЕ К ЗАВЕДУЮЩЕМУ! – завизжала Костенко, стуча кулаками по столешнице, закрытой толстым стеклом. – ИДИТЕ, ВИДЕТЬ ВАС НЕ ХОЧУ!
- Анна Петровна, - слегка поклонившись, проникновенно произнес я. – Поверьте, это полностью взаимно. Тот день, когда я приду на эту станцию и не увижу здесь вас – я буду до конца жизни обводить красным в календаре.
Выходя из кабинета, я чуть сильнее, чем хотел, грохнул дверью.
К заведующему, значит?
Нового взяли, да? Ну-ну.
Кабинет его чуть дальше по коридору, практически у окна, выходящего на станционный двор.
А и хрен с ним, пообщаюсь.
Я постучал.
- Войдите, - раздался голос. Голос знакомый.
Не веря, я открыл дверь в кабинет, зевнувший мне в лицо знакомой волной удушливого парфюма.
- Входите и закрывайте дверь, Артемий, дует.
Не находя слов, я просто последовал совету Игнатовича. Кабинет преобразился – ремонт, аккуратные пастельные обои на стенах, разложенные по ячейкам бумагонакопителя документы, на стене – точно такие же ячейки, украшенные напечатанными ярлычками «На подпись», «График», «Объяснительные», «Табель»…. толстый ковер на полу, здоровенный, затянутый тисненым флоком, диван, уютный и домашний, в дальнем конце которого в пирамидку выстроились картонные папки с обтрепанными уголками, завязанные тесемками – несомненно, бардак со времен прежнего заведующего, который Максим Олегович еще не успел разобрать. На самом верху пирамиды лежал Подлиза, уткнувшись мордочкой в хвост, разглядывая меня сквозь узкие щелки якобы спящих желтых глаз.
- Хорошо отдохнули?
Я молчал. Игнатович… ну чего кривить душой, тут был прямо на своем месте – монументальный, солидный, величественный, за столом сидел как влитой, неизменный колпак, накрахмаленный и безупречно белый, возвышался словно корона, безукоризненной чистоты белый халат, как мантия, облегал его фигуру, спадая на пол. На столе царил образцовый порядок, ручки выстроились по ранжиру и цвету в пластиковом стаканчике, рядом македонской фалангой горделиво выглядывали диспенсеры для скрепок, блоки с клейкими листочками для записей, два дырокола, и прочая канцелярская пехотная мелочь, готовая к бою.
Царь Иудейский, как он есть, хоть картину пиши.
- Я задал вам вопрос.
- Вас интересует общий ответ, или подробный? По каждому дню?
- Вполне хватит информации о том, что вы успокоились и снова готовы работать.
Подлиза зевнул, почесал задней лапкой подбородок, задрав мордочку с забавно вытянутыми усами вверх, после чего, повернулся спиной, вытянул лапы, едва слышно мявкнул, устраиваясь на папках.
- Боюсь, я не готов вас порадовать.
Или мне показалось – или огненный блик пробежал по золотой оправе очков моего врача? Или не моего уже? Передо мной же не врач девятнадцатой бригады Игнатович М. О. какой-то – а, судя по осанке и окрепшему голосу, сам лично заведующий третьей подстанцией станции скорой медицинской помощи Игнатович Максим Олегович, прием с девяти до часу, по записи, вытирая ноги предварительно…
- Присядьте, Артем.
Снова «Артем»? Куда же пропал «Артемий»? Впрочем…
Я отодвинул стул, уселся, вытянул ноги.
- Мое заявление у вас где-то, судя по всему. Вы подписали?
Губы заведующего расплылись, демонстрируя жабью ухмылку.
- Давайте сначала пообщаемся.
Против воли я улыбнулся в ответ. Так же гадко.
- «Фауст», кажется, примерно так же начинался?
- НА ВЫЗОВ БРИГАДАМ – ПЯТЬ, ДВАДЦАТЬ ДВА, ДВАДЦАТЬ СЕМЬ, ДВА-СЕМЬ! БРИГАДЕ ОДИННАДЦАТЬ – ВЫЗОВ СРОЧНЫЙ!
Спасибо, Ларик. Дала обоим отмолчаться, отвлечься на крики селектора, не дала сцепиться.
Игнатович сверлил меня взглядом – впервые за все это время, и, вопреки ожиданиям, я чувствовал себя неуютно. Молчал. Не кашлял, не ерзал, не перебирал канцелярское барахло на столе – просто сидел, вперившись в мое лицо, словно пытался в нем что-то прочесть. Против воли и ненавидя это, я почувствовал, как щеки заливает краснота.
- Я прекрасно осведомлен о вашей неприязни ко мне, Артем. И о вашей семейной… кхм… позиции – тоже осведомлен.
- Надо же….
- Ирония – это хорошо, - произнес врач, куда-то в воздух, словно сообщая невидимой комиссии, за всем этим наблюдающей. – Это обнадеживает. Речь не об этом. Ваше заявление у меня, я его не подписал. Я не вижу ни одной причины, по которой наша станция должна терять фельдшера.
Я ухмыльнулся.
- Максим Олегович, вы бы с Костенко…
- С Анной Петровной, Артем!
- … с Костенко, - повысил голос я, - посоветовались бы для начала! Она любит пораспинаться, что нас тут никто не держит, и двери всегда открыты! И я вам пару десятков фамилий могу перечислить, хороших фельдшеров, до которых мне не дорасти даже в принципе, которые ушли – именно благодаря ее распинаниям!
- Понимаю.
- Понимаете? Вы?
На миг я заставил себя поднять глаза, и выдержать его жгучий взгляд. Взгляд главного врача в отставке, всю жизнь каравшего и увольнявшего, растаптывавшего и унижавшего таких, как я… перемоловшего ни одну судьбу, плюнувшего на сотни каких-то там безымянных фельдшеров и санитаров… Ведь именно это сейчас я твержу себе, глядя на ярко сияющие очки Игнатовича, на его морщинистое полное лицо, на густые, с проседью, брови, на синеву выбритых щек.
Не вру ли себе сейчас отчаянно?
Разве не было того вызова на пляже, где он сумел осадить трех наркоманов, за малым не прирезавших нас обоих? Не было того самого, отвратно пахнущего, но, что обидно – обоснованного вызова, с папашей-туберкулезником, хватавшим дочку Марину за неправильные части тела – с подтвержденным интрамуральным инфарктом на кардиограмме, который я бы неминуемо проморгал, поддавшись эмоциям? Не было грамотно написанной докладной по вызову бабки Михеевой, обзвонившей вся «горячие линии» - не объяснительной, докладной, где не было ни слова про фельдшера Громова, зато красиво перечислялись пункты федеральных законов, которые скандалистка нарушила, не пустив вызванную бригаду за решетчатую дверь – с приведенной статистикой ждущих в то же время вызовов, которую он не поленился собрать? Не было ответного искового заявления на противоправные действия Якулёва Романа Иннокентьевича, на его расистские и хамские высказывания (спасибо работающей и пишущей звук с видео камере над крыльцом имени прошлого заведующего), спровоцировавшие фельдшера бригады девятнадцать, находящегося в состоянии аффекта (после вызова с констатацией смерти пациента и после развода – бонусом) на неоправданную агрессию?
Не он ли, проклятье, в итоге выложил собственные деньги и собрал их по станции, чтобы моего спасенного закопали на хорошем секторе кладбища, с памятником и оградкой – а не в глухом его участке, у ручья, под помойкой?
Да. Все так. И сейчас – он прав, как всегда бывает прав, а я, как обычно, лишь давлю из себя ненависть, потому что не хочу, потому что воротит меня от этой станции, от этих стен, от этого сада… от той пустоты, которая поселилась где-то там, между расцветающих по весеннему времени деревьев, где еще совсем недавно жил Веник…
Игнатович, пытливо разглядывавший мое лицо все это время, кажется – все понял без слов. Выудил откуда-то мое заявление, небрежно бросил на стол.
- Сами справитесь?
Справлюсь.
Я встал, сгреб бумагу, смял ее, порвал надвое, потом еще надвое, еще и еще, до тех пор, пока бумажное крошево не стало падать между моих пальцев на пол.
- БРИГАДЕ ДЕВЯТНАДЦАТЬ, ОДИН-ДЕВЯТЬ!
- Не успею я смену принять, - не глядя на него, пробормотал я.
- И не надо, - прозвучал спокойный голос Игнатовича. Игнатовича-заведующего, Игнатовича-администратора. – Анна Петровна слегка ошиблась, ваша смена через три дня. Не опоздайте, пожалуйста.
- Постараюсь.
Снова один и без врача. Впрочем, может оно и к…
- Я не могу оставить вас одного на девятнадцатой, - в голосе Игнатовича что-то было такое, странное, непонятное, непохожее на его манеру изъясняться. Не смех ли?
- То есть?
- Вы сейчас не в том состоянии, чтобы работать самостоятельно. Пока месяц… или больше, как решу, поработаете с фельдшером Одинцовой в паре. Она – девушка уравновешенная, рассудительная, с хорошими задатками клинического мышления, думаю, сумеет вернуть вас в рабочую колею. Это все.
Открыв дверь, я обернулся.
- Точно все?
- Нет, - Игнатович улыбнулся. Нет, не шучу. По-настоящему, искренне. Никогда не виденной мной улыбкой Игнатовича-человека. – Она сама об этом просила. Можете идти, Артем.
Старое кладбище молчит. Оно всегда молчит. Входишь за ворота, в гулкую аллею тополей, шумящих ветвями над головой – и кажется, что те, кто здесь спит, наблюдают за тобой сверху, радуются, едва слышно смеются, хлопают в призрачные ладоши, соскучившись и стосковавшись.
Я опустился на лавочку соседнего участка – на этом еще не слежалась земля, нельзя ставить надгробие, неминуемо «поплывет», скашиваясь.
Холмик, наваленный на могилу, украшенный венками. Деревянный крест, вымазанный морилкой, со стандартными символами на нем. Фотографии нет… разумеется. Просто деревянная рамка со стеклом, чистый лист за ним. С намеком – может, кто-то когда-то фото раздобудет.
Читаю надписи на венках.
«Вечная память».
Кривлюсь. Какая, к собачьей мамаше, вечная…
«Спи спокойно».
Куда уж спокойней.
«От коллег по работе».
Вздрагиваю. Приподнимаю проволоку венка, обтянутую искусственной зеленью.
«Лучшему санитару станции скорой помощи».
Глажу пальцами черную ленту с золотым тиснением. К венку привязан маленький пакетик, желтый, точно такие же раздают на наши бригады, для утилизации шприцев. Открываю его.
«Веник, никто и никогда не заменит тебя на нашей станции. Клянусь! Ф-р. Микеш».
Вторая записка.
«Веня, когда родишься снова – приходи, я тебе чайку сделаю и тортик вкусный! Ф-р. Холодова».
Буквы расплылись в трех местах – там, где упали слезы.
«Венька, никогда и никто не показал себя таким мужиком, как ты тогда – в Крапивином канале! Если родится сын – ты уже точно знаешь, как я его назову! Ф-р. Вересаев».
Беру еще одну.
«Веня… просто спасибо тебе за то, что ты был у нас. Если наша станция и заслужила что-то хорошее – то это был ты. Спи спокойно…. или просыпайся, и приходи обратно работать. Я и котенька тебя всегда ждем Ф-р. Одинцова».
Глотая слезы, сижу, перебираю записки в мешочке, оставленные на могиле.
«Вениамин, если еще когда-то встретимся в верхней тундре – я буду поить тебя до тех пор, пока ты мне не начнешь читать лекции о вреде алкоголизма, клянусь! Ф-р. Мирошин».
Вытирая глаза, улыбаюсь. Ну, Витька…
Перестаю улыбаться, выдергивая очередную бумажку.
«Вениамин. Просто спасибо тебе за то, что ты есть, за твою работу, за то добро, которое ты принес на эту станцию. И за фельдшера Громова – тоже спасибо. Вр. Игнатович М. О.».
Одна бумажка. Пустая.
Рывком выдергиваю ручку из кармана.
Над головой громко каркает ворона, устраиваясь на кривой ветке сосны.
- Заткнись, сука! – ору я, и, схватив ком земли, швыряю в нее. – Пош-шла отсюда!
Птица улетает.
«Веня….», - расползающимися, дрожащими буквами, пишу я, чувствуя, как гулко бухает кровь в висках. «Прости меня за все, если можешь. И, если можешь – возвращайся, пожалуйста».
От земли идет пар. В город возвращается весна.
«Если и есть на свете справедливость, божье царство и прочая нирвана – приходи, пожалуйста, на нашу станцию снова! В любое время приходи!».
Ручка трясется, буквы сливаются.
«Когда захочешь - приходи! Просто постучи в дверь девятнадцатой бригады! Или в кабинет заведующего!».
Я глотаю сухим горлом, сжавшимся, неспособным к внятной речи, смотря на могильный холмик.
«Ты нам нужен, Веня. Всем нам. И мне – очень нужен. ОЧЕНЬ НУЖЕН».
Трижды обвожу последние два слова. Запихиваю записку в пакетик.
Выдергиваю лист из рамки.
Размашисто пишу.
«ГРОМОВ ВЕНИАМИН АРТЕМОВИЧ».
Старое кладбище молчит. Оно всегда молчит.
Пусть молчит.
Плевал я на него. Веник – я точно знаю, уже где-то на пути домой, обратно на станцию.
И вопрос времени лишь, когда его мозолистая рука снова распахнет дверь моей, приехавшей с вызова, машины, и он, улыбаясь сквозь лохматую бороду, придерживая юлящего у ноги Подлизу, спросит снова:
- Артем Николаевич, вам машину помыть?
И тогда, будьте уверены, я не буду колебаться ни секунды, честно. Просто обниму его, прижму к себе, так крепко, как позволяет здоровье, стисну изо всех сил.
И отвечу:
- Нет, Веня. Я помою. Ты отдохни. Хорошо?
Он, конечно, не согласится. А Юля, я знаю, еще пихнет меня локтем в бок – мол, не стыдно ли, у человека работу отнимать?
А я?
Я кивну.
Обниму Юльку, пущу Веника в свою машину.
Закрою глаза, забуду все.
И Игнатович – я знаю, он же все видит… он непременно ухмыльнется, наблюдая за всем этим своими золотыми за оправой очков глазами.
Олег ВРАЙТОВ
22.12.2017
Заяц
|
Здорово! Прочитал все три части, отличная повесть! |